Шестеро в доме, не считая собаки - Ирина Сталькова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это из морковного зернышка сама собой вырастает морковка, и из гречишного — гречневая каша, а человеческий длинноногий росток должен сам думать изо всех сил, чтобы вырасти в человека.
Вот какая история произошла у нас в семье. В прошлом году в 5-й класс, где училась моя дочь, пришла новая учительница литературы. Мне она сразу понравилась: молоденькая, только-только с университетской скамьи, хорошенькая, поет чуть ли не на всех языках мира, играет на гитаре, танцует, увлекается восточной поэзией. Глаза сияют, и слова-то какие все чудесные говорит: «эксперимент», «кружок», «литературный журнал», «коллектив». «Ну, думаю, повезло моему гуманитарному ребенку». Честно говоря, я очень люблю молодых, начинающих учителей. Пусть, думаю, не будет ей опыта хватать, зато и спокойствия, душевной апатии не будет, пусть методика прихрамывает, зато сумеет увлечь тем, что сама знает и любит. Так и получилось сначала: дочкины глаза тоже засветились, взахлеб рассказывает: «У нас эксперимент!» Звонит мальчишке: «Пахомов, ты сделал упражнение? Не подведи!»
Потом что-то попритихли события. «Ну как дела на литературе?» — спрашиваю. «Да ничего», — отвечает. И звонят ей реже, а сама и почти не звонит вовсе.
…В школу я зашла совсем по другому делу, заглянула в класс — сидит учительница Людочка грустная, поникшая. Поговорили о том о сем — и достает она бумажку из кармана и мне показывает: «Смотрите, я на парте нашла, ведь это Настин почерк?» И точно, моей дочери рука, и написано этим знакомым летящим почерком заявление на имя директора школы: «Мы, ученики такого-то класса, просим убрать у нас учительницу такую-то — Людочку то есть т. к. она не справляется… не пользуется уважением… не дает знаний…» У меня в глазах потемнело, и я захотела защитить их обеих — старшую от разочарования в детях, младшую от черной тени этого разочарования. «Что вы, — говорю, — это не она, не моя дочка, это вообще шутка какая-то глупая». Поболтала еще о погоде и бегом домой. Вот сейчас пишу и волнуюсь, а ведь уже год прошел, и эта вся история закончилась давно. А тогда я еле сдерживалась, чтоб не сорваться с порога, выбирала минутку, чтоб мы с дочкой остались одни на кухне. И вот достаю я эту бумажку и показываю ей. Она молчит, только слезы в глазах. И я говорю тихо-тихо, у меня даже голос пропал от волнения, это так нечаянно получилось, но я чувствую, что правильно, что тихо, почти шепотом: «Послушай, ведь это донос. Моя дочь написала донос! Лучше бы ты в один день 5 двоек получила. Лучше бы деньги украла. Избила кого-нибудь. Но донос! Ты! Вы все! Нашли на кого! Она же только начинает, она учится, у нее не получается, ее и так администрация клюет за то и за это, а тут вы с этой бумажкой!»
Слезы у нее ручьем, и она мне сквозь них: «Мама, но мне все говорят, что я подлизываюсь к ней, все перессорились из-за этого эксперимента, каждый хочет получить пятерку, и все злятся, когда получает другой. Я не писала, я вошла, а они пишут, но только у них все было неправильно написано, вот я и показала, как надо».
Посадила я ее на колени, дурочку мою длинную, глажу по голове и ругаю уже сквозь собственные слезы: «Ну ты и молодец, ну и знающий человек, знания на пользу народу, хорошему делу помогла, нечего сказать. Заявленьице — первый сорт, по форме!» Она и плачет, и смеется, а с колен не слазит, обнимает, поросенок вредный. «Ну ладно, — говорю, — подлизой быть действительно последнее дело, и надо с этим решительно бороться. Вот в воскресенье придет Юля (это моя бывшая ученица) со своим домашним тортом, а мы ей и скажем: „Иди-ка ты отсюда, Юля, не подлизывайся!“ — и торт ей вслед на лестницу выбросим». Смотрит моя дочка широко открытыми мокрыми глазами с ужасом на меня. «Ты что, разве можно? Она же не подлизывается, она же просто хорошо к тебе относится!» — «А-а, — говорю, — тогда не будем с ней бороться, а будем с собой бороться. Вот придет тетя Лена (а это моя бывшая учительница), так мы ей скажем: „Не хотим к тебе подлизываться, уходи!“» — «Нет-нет, тоже нельзя, что ты, ведь вы с ней дружите!» — «Понимаешь теперь? Я — учитель, но это не значит, что я — не человек. Всегда у меня были друзья среди учеников, и бывшие учителя мои тоже стали моими друзьями на всю жизнь. Себя спроси: ты из-за оценок с Людочкой разговаривала и помогала ей? Нет? Ну, я знала, что нет. Так и не смей никого слушать. Пусть, что хотят, говорят».
«Мама, но они не говорили, а орали! Я прижалась к стене, а они, весь класс, кричали, что я подлиза и что учительницу надо выгнать!» — «Нет, детка, не бывает, чтоб кричал весь класс, все тридцать человек. Кричат 5, ну 7, ну пусть 10, а остальные молчат. Просто очень трудно возразить, не все могут, вот они и молчат, хотя и не согласны с теми, кто орет. Они кричат, а ты говори. И смотри на тех, кто молчит, и им говори. И если хоть один встанет к стене рядом с тобой, то вот вас будет уже двое, а значит, „все“ — уже не все. Это трудно, доченька, очень трудно, но ты попробуй. Заявления быть не должно, понимаешь?»
Вот так они растут, наши дети, и, боже мой, как же больно и как страшно выставить свое дитя перед орущей стаей одноклассников. Фильм-то «Чучело» я смотрела, но там девочка оказалась против толпы, так сказать, в силу обстоятельств, а тут я, мать, сама, толкаю ее: «Иди!» Меня-то рядом не будет.
Мне казалось, что мы с дочкой все решили, и до завтра я получаю какую-то передышку, но я недооценила своего ребенка. «А с этим как же?» — кивнула она на мятую бумажку-заявление. «Что?» — не поняла я. «Но ведь это я уже написала. Я должна извиниться». Каюсь: мне показалось, что это уж слишком, ведь и подписи ее не было, и я уверила, что это не она, и главное — пока заявление не подано, оно действительно просто мятая бумажка, так что ничего пока не произошло. «Как я буду смотреть ей в глаза, если не признаюсь и не попрошу прощения? И знаешь, мама, можно я приглашу ее к нам в гости?» Дети наши лучше нас. «Приглашай», — сказала я.
Они не написали это подлое заявление, и Людочка пришла к нам в гости со своим мужем, сидели, пили чай, говорили о школе, о литературе, о детях. Учительница смеялась: «Она за мной целый день ходила: „Простите!“, а я: „Нет, тебя не прощу!“ Потом уж вечером простила».
Но это еще не конец истории. Если уже в ноябре учителю директор сказал: «Мы с вами не сработаемся», то что будет в декабре и январе? То и будет, что всегда бывает: проверки на каждом уроке, придирки ко всему, например, почему в графе классного журнала не написано имя ученицы. Что ж, что не вписывается длинная фамилия и длинное имя — вот у такой-то учительницы все вписывается. Почему примеры на уроках русского языка из каких-то неизвестных японских поэтов? Это непонятно детям, нужно из Пушкина. Что будет? То и будет, что было: стала Людмила Ивановна покрикивать на класс, стала двойки лепить направо и налево за отсутствие тетради и наличие болтовни. Перестал работать литературный кружок, и умер, не родившись, литературный журнал. Она не была молодым специалистом — кончила университет, не была обязана отрабатывать два года в школе, и растить ее администрация не была обязана.
В третьей четверти у моей Насти вдруг оказалась четверка по литературе — невиданное явление! «Людмила Ивановна сказала, что могла бы „пять“ мне поставить, но она боится, что тогда про нее скажут, что у нее есть любимчики», — объяснила мне дочка. А я-то учила: «Верь только себе, слушай свое сердце и отстаивай свое убеждение». Бог с ней, с этой случайной отметкой — у меня на глазах веселая, улыбчивая Людочка всего за год превратилась в раздраженную и замотанную Людмилу Ивановну, которая и ушла в конце года. А потом сменился и директор.
Но неужели вот это и есть конец? Ведь все-таки где-то в старой тетрадке крупным косым почерком выведено ну абсолютно непонятное детям японское трехстишие:
Заплыла лягушкаК нам через порог.Ранняя весна!
На глазах детей проходит не только материнская, но и учительская жизнь, и они примеряют нас на свои худенькие плечики, как в десять лет тайком наряжались во взрослые платья.
Едва добрел,Усталый, до ночлега,И вдруг — глициний свет, —
твержу я молча непривычные трехстрочные стихи, думая о своем отрочестве, о том, как и меня освещал внезапный свет человечности, как свет таинственных цветов — глициний. Я отлично помню это подростковое состояние как бы «между» двумя мирами: миром кукол и опрятных тетрадок — и пустотой. Нет, они еще вздыхают, эти взрослые: «Ах, молодость, молодость!» У них все в молодости было прекрасно — чудесно — ясно — прелестно — пусть, может быть, и так, зато сейчас сидят, едят, о какой-то дурацкой работе говорят, подумаешь, инженеры, что они там могут наинженерить, вот над пошлым анекдотом заржали. Чтоб я стала, как они, да никогда! — примерно так я думала в те годы. И поэтому мне жаль девочку Юлю, которая мучается от того, что они с мамой никак не найдут общего языка. Юля пишет мне, что хочет и не может передать матери свое восхищение и преклонение перед мальчиком Сережей: сколько она ни говорит — мама не понимает ее, все задает и задает свой единственный вопрос, такой нелепый: «Ты с ним не живешь?»