Взгляни на дом свой, ангел - Томас Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это не играет никакой роли, — сказал мистер Раунтри, снова надевая очки.
— Как благородно способны мы умереть за истину — в разговорах.
— Это был очень жаркий костер, мистер Раунтри. Они сожгли бы вас, если бы вы не отреклись.
— И пусть бы сожгли, — сказал святой мученик Раунтри сквозь увлажнившиеся очки.
— Мне кажется, это было бы больно, — предположил Верджил Уэлдон. — Ведь даже маленький ожог болезнен.
— Кому хочется гореть на костре? — сказал Юджин. — Я бы сделал, как Галилей, — отрекся бы.
— Я тоже, — сказал Верджил Уэлдон.
На их лицах над тяжеловесным хохотом класса — изломы веселого злорадства. И все-таки она вертится.
— По одну сторону стола стояли объединенные силы Европы, по другую — Мартин Лютер, сын кузнеца.
Голос жгучей страсти, потрясенной души. Это они могут запомнить и записать.
— Перед таким испытанием могла бы дрогнуть и самая сильная душа. Но ответ был мгновенным: Ich kann nicht anders — я не могу иначе. Это одно из величайших изречений истории.
Эта фраза, пускаемая в ход уже тридцать лет, сувенир Гарварда и Йеля, Ройса и Мюнстербурга. Жонглировать словами Уэлдон научился у тевтонов, но поглядите-ка, как жадно класс лакает все это. Он не хочет, чтобы они читали, — а вдруг кто-нибудь обнаружит лоскутки, которые он надрал из всех философов от Зенона до Иммануила Канта. Пестрое лоскутное одеяло трех тысяч лет, насильственное сочетание непримиримого, суммирование всей человеческой мысли в его старой голове. Сократ роди Платона. Платон роди Плотина. Плотин роди Блаженного Августина… Кант роди Гегеля. Гегель роди Верджила Уэлдона. Здесь мы останавливаемся. Родить больше нечего. Ответ на все сущее в Тридцати Общедоступных Уроках. И как они все уверены, что нашли этот ответ!
А сегодня они потащат к нему в кабинет свои тупые души, будут изливать бесплотные признания, будут корчиться в наспех состряпанных пытках духа, исповедоваться в борьбе с собой, которой никогда не вели.
— Чтобы так поступить, нужен характер. Для этого требовался человек, которого не мог сломить никакой нажим. Вот этого-то я и хочу от своих мальчиков! Я хочу, чтобы они побеждали! Я хочу, чтобы они впитывали отрицание самих себя. Я хочу, чтобы они хранили чистоту, как зубы гончей.
Юджин сморщился и оглянулся вокруг на лица, исполненные решимости отчаянно бороться за моногамию, политическую программу своей партии и осуществление воли большинства.
И баптисты боятся этого человека! Почему? Он обрил бакенбарды с их бога, но в остальном он только научил их голосовать за кандидатов их партии.
Вот он, Гегель хлопкового Юга!
В те годы, когда апрель был юной зеленой дымкой или когда весна раскрывалась в спелой зрелости, Юджин часто уходил из Пулпит-Хилла и ночью и днем. Но ему больше нравилось уходить по ночам и бежать по прохладным весенним просторам, полным росы и звездного света, под необъятными песками луны в ряби облаков.
Он отправлялся в Эксетер или Сидней; иногда он уезжал в маленькие городки, в которых никогда раньше не бывал. Он регистрировался в гостиницах как «Роберт Геррик», «Джон Донн», «Джордж Пиль», «Уильям Блейк» или «Джон Милтон». И никто ни разу ничего не сказал ему по этому поводу. Жители этих городков носили и такие имена.
Иногда в гостиницах со скверной репутацией он с темным жгучим злорадством регистрировался как «Роберт Браунинг», «Альфред Теннисон» и «Уильям Вордсворт».
Однажды он зарегистрировался как «Генри У. Лонгфелло».
— Меня не проведешь, — сказал портье с жесткой недоверчивой усмешкой. — Это фамилия писателя.
Его томила беспредельная, странная жажда жизни. Ночью он прислушивался к миллионоголосому завыванию маленьких ночных существ, к огромной задумчивой симфонии мрака, к звону далеких церковных колоколов. И его мысленный взгляд все ширился и разбегался кругами, вбирая в себя залитые луной луга, грезящие леса, могучие реки, катящие свои воды во мраке, и десять тысяч спящих городов. Он верил в бесконечно богатое разнообразие городов и улиц; он верил, что в любом из миллионов жалких домишек таится странная погребенная жизнь, тончайшая сокрушенная романтика, что-то темное и неведомое. Когда проходишь мимо дома, думал он, именно в этот миг там внутри, быть может, кто-то испускает последний вздох, быть может, любовники лежат, сплетаясь в жарком объятии, быть может, там совершается убийство.
Он испытывал жесточайшее разочарование, словно его не допускали на пышное пиршество жизни. И вопреки благоразумию, он решал пренебречь требованиями обычаев и заглянуть внутрь. Подгоняемый этой жаждой, он внезапно мчался прочь из Пулпит-Хилла и, когда сгущались сумерки, рыскал по тихим улицам окрестных городков. Наконец, отбрасывая путы сдержанности, он быстро поднимался на какое-нибудь крыльцо и звонил. Затем, кто бы ни выходил к нему, он прислонялся к стене и, схватившись рукой за горло, говорил:
— Воды! Ради бога, воды! Мне плохо!
Иногда это были женщины, соблазнительные и улыбающиеся, — они догадывались об уловке, но не хотели его прогонять; иногда это были женщины, способные к состраданию и нежности. Тогда, выпив воду, он мужественно и виновато улыбался удивленным сочувственным лицам и бормотал:
— Извините меня. Это случилось неожиданно… обычный приступ. Не к кому было обратиться. У вас горел свет.
Тогда они спрашивали его, где его друзья.
— Друзья! — Он дико и мрачно оглядывался по сторонам. Затем с горьким смехом он говорил: — Друзья! У меня их нет! Я здесь чужой.
Тогда они спрашивали, чем он занимается.
— Я плотник, — говорил он, странно улыбаясь.
Тогда они спрашивали, откуда он приехал.
— Издалека. Очень издалека, — говорил он многозначительно. — Вы не знаете этого места.
Затем он вставал и оглядывался с величием и состраданием.
— Теперь я должен идти, — таинственно говорил он. — Мне предстоит еще долгий путь. Да благословит вас бог! Я вам чужой, а вы приютили меня. Сын человеческий встречал не столь радушный прием.
Иногда он звонил в дверь и робко спрашивал:
— Это дом номер двадцать шесть? Меня зовут Томас Чаттертон. Мне нужен джентльмен по фамилии Колридж… мистер Сэмюэл Т. Колридж. Он живет здесь?.. Нет?.. Простите. Да, двадцать шесть, я совершенно уверен… Благодарю вас… Я ошибся… Проверю по телефонной книге.
Но что, думал Юджин, если однажды на одной из миллиона улиц жизни я действительно его найду? Это были золотые годы.
XXXIX
Гант и Элиза приехали на выпускной вечер. Он нашел им комнаты в городке; наступил июнь — жаркий, зеленый, яростно и томно южный. Студенческий городок был зеленой духовкой; выпускники разгуливали потными парами; прохладные хорошенькие девушки, никогда не потевшие, съезжались, чтобы посмотреть, как их поклонники будут получать дипломы, и чтобы потанцевать; по университету смущенно и немо водили родителей.
Университет был очаровательным и опустевшим. Большинство студентов, кроме кончавших, разъехалось. Воздух был пропитан свежей чувственной жарой, темно-зеленым блеском тяжелой листвы, тысячью запахов плодоносящей земли и цветов. Молодыми людьми владела легкая печаль, безотчетное возбуждение, ликующая радость.
На этой великолепной сцене Гант, который на три дня покинул свой смертный склеп, увидел своего сына Юджина. Он приехал, вновь вырванный к жизни из могилы. Ом увидел своего сына царящим в ореоле насыщенного ощущения начала нового пути, и его сердце воспряло из праха. На тронной лужайке под огромными деревьями, в кольце из торжественно серьезных сокурсников и их родных, Юджин прочел стихотворение курса («О матерь бесчисленных наших надежд»). Затем произнес речь Верджил Уэлдон — с проникновенной хрипотцой, глубокомысленно, торжественно-печально, и Живая Истина переполнила их сердца. Это было Великое Словоизлияние. Будьте верны! Будьте чисты! Будьте безупречны! Будьте мужчинами! Впитывайте отрицание! Мир нуждается в этом. Никогда еще жизнь не была столь достойной. За всю историю. Ни один другой курс не был столь многообещающ, как. Среди прочих достижений редактор газеты поднял моральный и интеллектуальный уровень штата на два дюйма. Университетский дух! Характер! Служение! Способность руководить!
Лицо Юджина стало темным от гордости и радости — там, в этом прелестном диком уголке. Он не мог говорить. Мир был пронизан сиянием; жизнь нетерпеливо ждала его объятий.
Элиза и Гант внимательно слушали все песни и речи. Их сын был здесь великим человеком. Они видели и слышали, как он говорил перед своим курсом в парке и потом, при получении диплома, когда объявили о его призах и наградах. Его наставники и товарищи говорили с ними о нем и прочили ему «блестящую карьеру». Элизу и Ганта коснулось обманчивое золотое сияние юности. На миг они поверили, что все возможно.