Возвращение с Западного фронта (сборник) - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Послышался звук мотора, и вскоре мимо нас промчалась машина.
– Маленький «мерседес», – заметил я, не оборачиваясь. – Четырехцилиндровый.
– Вот еще один, – сказала Пат.
– Да, слышу. «Рено». У него радиатор как свиное рыло?
– Да.
– Значит, «рено». А теперь слушай: вот идет настоящая машина! «Лянчия»! Она наверняка догонит и «мерседес», и «рено», как волк пару ягнят. Ты только послушай, как работает мотор! Как орган!
Машина пронеслась мимо.
– Тут ты, видно, знаешь больше трех названий! – сказала Пат.
– Конечно. Тут уж я не ошибусь.
Она рассмеялась:
– Так это как же – грустно или нет?
– Совсем не грустно. Вполне естественно. Хорошая машина иной раз приятней, чем двадцать цветущих лугов.
– Черствое дитя двадцатого века! Ты, вероятно, совсем не сентиментален…
– Отчего же? Как видишь, насчет машин я сентиментален.
Она посмотрела на меня.
– И я тоже, – сказала она.
В ельнике закуковала кукушка. Пат начала считать.
– Зачем ты это делаешь? – спросил я.
– А разве ты не знаешь? Сколько раз она прокукует – столько лет еще проживешь.
– Ах да, помню. Но тут есть еще одна примета. Когда слышишь кукушку, надо встряхнуть свои деньги. Тогда их станет больше.
Я достал из кармана мелочь и подкинул ее на ладони.
– Вот это ты! – сказала Пат и засмеялась. – Я хочу жить, а ты хочешь денег.
– Чтобы жить! – возразил я. – Настоящий идеалист стремится к деньгам. Деньги – это свобода. А свобода – жизнь.
– Четырнадцать, – считала Пат. – Было время, когда ты говорил об этом иначе.
– В мрачный период. Нельзя говорить о деньгах с презрением. Многие женщины даже влюбляются из-за денег. А любовь делает многих мужчин корыстолюбивыми. Таким образом, деньги стимулируют идеалы – любовь же, напротив, материализм.
– Сегодня тебе везет, – сказала Пат. – Тридцать пять.
– Мужчина, – продолжал я, – становится корыстолюбивым только из-за капризов женщин. Не будь женщин, не было бы и денег и мужчины были бы племенем героев. В окопах мы жили без женщин, и не было так уж важно, у кого и где имелась какая-то собственность. Важно было одно: какой ты солдат. Я не ратую за прелести окопной жизни – просто хочу осветить проблему любви с правильных позиций. Она пробуждает в мужчине самые худшие инстинкты – страсть к обладанию, к общественному положению, к заработкам, к покою. Недаром диктаторы любят, чтобы их соратники были женаты, – так они менее опасны. И недаром католические священники не имеют жен – иначе они не были бы такими отважными миссионерами.
– Сегодня тебе просто очень везет, – сказала Пат. – Пятьдесят два!
Я опустил мелочь в карман и закурил сигарету.
– Скоро ли ты кончишь считать? – спросил я. – Ведь уже перевалило за семьдесят.
– Сто, Робби! Сто – хорошее число. Вот сколько лет я хотела бы прожить.
– Свидетельствую тебе свое уважение, ты храбрая женщина! Но как же можно столько жить?
Она скользнула по мне быстрым взглядом:
– А это видно будет. Ведь я отношусь к жизни иначе, чем ты.
– Это так. Впрочем, говорят, что труднее всего прожить первые семьдесят лет. А там дело пойдет на лад.
– Сто! – провозгласила Пат, и мы тронулись в путь.
Море надвигалось на нас, как огромный серебряный парус. Еще издали мы услышали его соленое дыхание. Горизонт ширился и светлел, и вот оно простерлось перед нами, беспокойное, могучее и бескрайнее.
Шоссе, сворачивая, подходило к самой воде. Потом появился лесок, а за ним деревня. Мы справились, как проехать к дому, где собирались поселиться. Оставался еще порядочный кусок пути. Адрес нам дал Кестер. После войны он прожил здесь целый год.
Маленькая вилла стояла на отлете. Я лихо подкатил свой «ситроен» к калитке и дал сигнал. В окне на мгновение показалось широкое бледное лицо и тут же исчезло.
– Надеюсь, это не фрейлейн Мюллер, – сказал я.
– Не все ли равно, как она выглядит, – ответила Пат.
Открылась дверь. К счастью, это была не фрейлейн Мюллер, а служанка. Через минуту к нам вышла фрейлейн Мюллер, владелица виллы, – миловидная седая дама, похожая на старую деву. На ней было закрытое черное платье с брошью в виде золотого крестика.
– Пат, на всякий случай подними чулки, – шепнул я, поглядев на крестик, и вышел из машины.
– Кажется, господин Кестер уже предупредил вас о нашем приезде, – сказал я.
– Да, я получила телеграмму. – Она внимательно разглядывала меня. – Как поживает господин Кестер?
– Довольно хорошо… если можно так выразиться в наше время.
Она кивнула, продолжая разглядывать меня.
– Вы с ним давно знакомы?
«Начинается форменный экзамен», – подумал я и доложил, как давно я знаком с Отто. Мой ответ как будто удовлетворил ее. Подошла Пат. Она успела поднять чулки. Взгляд фрейлейн Мюллер смягчился. К Пат она отнеслась, видимо, более милостиво, чем ко мне.
– У вас найдутся комнаты для нас? – спросил я.
– Уж если господин Кестер известил меня, то комната для вас всегда найдется, – заявила фрейлейн Мюллер, покосившись на меня. – Вам я предоставлю самую лучшую, – обратилась она к Пат.
Пат улыбнулась. Фрейлейн Мюллер ответила ей улыбкой.
– Я покажу вам ее, – сказала она.
Обе пошли рядом по узкой дорожке маленького сада. Я брел сзади, чувствуя себя лишним, – фрейлейн Мюллер обращалась только к Пат.
Комната, которую она нам показала, находилась в нижнем этаже. Она была довольно просторной, светлой и уютной и имела отдельный выход в сад, что мне очень понравилось. На одной стороне было подобие ниши. Здесь стояли две кровати.
– Ну как? – спросила фрейлейн Мюллер.
– Очень красиво, – сказала Пат.
– Даже роскошно, – добавил я, стараясь польстить хозяйке. – А где другая?
Фрейлейн Мюллер медленно повернулась ко мне:
– Другая? Какая другая? Разве вам нужна другая? Эта вам не нравится?
– Она просто великолепна, – сказал я, – но…
– Но? – чуть насмешливо заметила фрейлейн Мюллер. – К сожалению, у меня нет лучшей.
Я хотел объяснить ей, что нам нужны две отдельные комнаты, но она тут же добавила:
– И ведь вашей жене она очень нравится.
«Вашей жене»… Мне почудилось, будто я отступил на шаг назад, хотя не сдвинулся с места. Я незаметно взглянул на Пат. Прислонившись к окну, она смотрела на меня, давясь от смеха.
– Моя жена, разумеется… – сказал я, глазея на золотой крестик фрейлейн Мюллер. Делать было нечего, и я решил не открывать ей правды. Она бы еще, чего доброго, вскрикнула и упала в обморок. – Просто мы привыкли спать в двух комнатах, – сказал я. – Я хочу сказать – каждый в своей.
Фрейлейн Мюллер неодобрительно покачала головой:
– Две спальни, когда люди женаты?.. Какая-то новая мода…
– Не в этом дело, – заметил я, стараясь предупредить возможное недоверие. – У моей жены очень легкий сон. Я же, к сожалению, довольно громко храплю.
– Ах вот что, вы храпите! – сказала фрейлейн Мюллер таким тоном, словно уже давно догадывалась об этом.
Я испугался, решив, что теперь она предложит мне комнату наверху, на втором этаже. Но брак был для нее, очевидно, священным делом. Она отворила дверь в маленькую смежную комнатку, где, кроме кровати, не было почти ничего.
– Великолепно, – сказал я, – этого вполне достаточно. Но не помешаю ли я кому-нибудь? – Я хотел узнать, будем ли мы одни на нижнем этаже.
– Вы никому не помешаете, – успокоила меня фрейлейн Мюллер, с которой внезапно слетела вся важность. – Кроме вас, здесь никто не живет. Все остальные комнаты пустуют. – Она с минуту постояла с отсутствующим видом, но затем собралась с мыслями: – Вы желаете питаться здесь или в столовой?
– Здесь, – сказал я.
Она кивнула и вышла.
– Итак, фрау Локамп, – обратился я к Пат, – вот мы и влипли. Но я не решился сказать правду – в этой старой чертовке есть что-то церковное. Я ей как будто тоже не очень понравился. Странно, обычно я пользуюсь успехом у старых дам.
– Это не старая дама, Робби, а очень милая старая фрейлейн.
– Милая? – Я пожал плечами. – Во всяком случае, не без осанки. Ни души в доме, и вдруг такие величественные манеры!
– Не так уж она величественна…
– С тобой нет.
Пат рассмеялась:
– Мне она понравилась. Но давай притащим чемоданы и достанем купальные принадлежности.
Я плавал целый час и теперь загорал на пляже. Пат была еще в воде. Ее белая купальная шапочка то появлялась, то исчезала в синем перекате волн. Над морем кружились и кричали чайки. На горизонте медленно плыл пароход, волоча за собой длинный султан дыма.
Сильно припекало солнце. В его лучах таяло всякое желание сопротивляться сонливой бездумной лени. Я закрыл глаза и вытянулся во весь рост. Подо мной шуршал горячий песок. В ушах отдавался шум слабого прибоя. Я начал что-то вспоминать, какой-то день, когда лежал точно так же…
Это было летом 1917 года. Наша рота находилась тогда во Фландрии, и нас неожиданно отвели на несколько дней в Остенде на отдых. Майер, Хольтхофф, Брейер, Лютгенс, я и еще кое-кто. Большинство из нас никогда еще не было у моря, и эти немногие дни, этот почти непостижимый перерыв между смертью и смертью превратились в какое-то дикое, яростное наслаждение солнцем, песком и морем. Целыми днями мы валялись на пляже, подставляя голые тела солнцу. Быть голыми, без выкладки, без оружия, без формы, – это само по себе уже равносильно миру. Мы буйно резвились на пляже, снова и снова штурмом врывались в море, мы ощущали свои тела, свое дыхание, свои движения со всей силой, которая связывала нас с жизнью. В эти часы мы забывались, мы хотели забыть обо всем. Но вечером, в сумерках, когда серые тени набегали из-за горизонта на бледнеющее море, к рокоту прибоя медленно примешивался другой звук; он усиливался и наконец, словно глухая угроза, перекрывал морской шум. То был грохот фронтовой канонады. И тогда внезапно обрывались разговоры, наступало напряженное молчание, люди поднимали головы и вслушивались, и на радостных лицах мальчишек, наигравшихся до полного изнеможения, неожиданно и резко проступал суровый облик солдата; и еще на какое-то мгновение по лицам солдат пробегало глубокое и тягостное изумление, тоска, в которой было все, что так и осталось невысказанным: мужество, и горечь, и жажда жизни, воля выполнить свой долг, отчаяние, надежда и загадочная скорбь тех, кто смолоду обречен на смерть. Через несколько дней началось большое наступление, и уже третьего июля в роте осталось только тридцать два человека. Майер, Хольтхофф и Лютгенс были убиты.