Грас - Дельфина Бертолон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я вернулся, стол был уже накрыт, услужливо красуясь белой скатертью с вышитыми семейными инициалами Э.Л.Б., Эжен и Луиза Брессон, и позолоченные свечи были воткнуты в подсвечники, помнишь – те, из оловянного сплава, которые ты так любила? Ты не многому здесь завидовала, но эти штуки в стиле ар-нуво внушали тебе такое вожделение… Я был уверен даже, что мама подарит их тебе рано или поздно. Может, она и вправду смотрела на них как на подарок ко дню рождения – два подсвечника для двоих малюток. Не знаю, не хочу знать. Мне они всегда казались ужасными с их когтистыми основаниями в виде раков и этими ползучими листьями, которые словно пожирают свечи, а не просто удерживают их стоймя.
Близнецы уже устроились за столом, как Король с Королевой. Отодвинули свои тарелки и рисовали – Большой Красный Дед принес им великолепный набор пастели, если только ты способна представить его себе старым и красным. Мама стояла у плиты, заканчивая приготовление запеканки из морепродуктов.
– А, Натан! Куда ты пропал?
– Пап, – встряла Солин, отрывая глаза от своего рисунка, – можно мы пойдем снеговика лепить?
– Скоро за стол.
– Но пока же еще нет?..
Мольба в глазах нашей дочери – не то, перед чем я могу устоять. Это плохо, знаю. Но глаза нашей дочери точно такие же, как были у тебя – зеленые с ореховыми крапинками внутри, глаза цвета лакомства. У Колена они тоже зеленые, но темнее, в них больше карего – скорее, похожи на мои.
– Оденьтесь теплее, снаружи тыща градусов.
Колен засмеялся:
– Как минимум!
Наш сын часто использует взрослые выражения, с тех пор, как научился говорить. Меня это всякий раз удивляло, и в этот раз не меньше, чем в остальные.
– Я не шучу, коко. Перчатки, шапка, пуховик, шарф.
Солин убежала первой, брат за ней следом. Мама попросила меня открыть устрицы, что я и исполнил, как послушный сын – послушный два раза в год.
Тряпка, устричный нож, алюминиевая фольга, скрипящая на больших рыбных тарелках, украшенных играющими форелями. С тех пор как Лиз покопалась в печке, та заработала в полную мощь, в комнате стояла зверская жара; после четырех устриц я был весь в поту.
– Мама, кто это устроил, по-твоему? – спросил я, снимая свой жилет. – Я хочу сказать – все это, все эти неприятности?
Она подняла голову. Ее взгляд был словно подернут дымкой.
– Это не то, что ты думаешь, дорогой.
– Откуда тебе знать, что я думаю? Об этом только мне известно. Это внутри меня.
Грас вздохнула, засунула свою запеканку в духовку, на центральную решетку. Закрыла дверцу, запрограммировала: термостат на цифру семь, время – полчаса. Я смотрел на цепочку у нее на шее, на крохотное крылышко бабочки. Видел также морщины на ее коже, маленькие коричневатые пятнышки в ее декольте, молочного цвета пудру, застрявшую в последнем пушке на верхней губе.
Мать всегда так боялась постареть. Я вырос в мире, населенном зеркалами, в которых множилось мое одиночество.
Часы пробили двенадцать полуденных ударов. Мы слушали двенадцать полуденных ударов, не говоря ни слова, просто дожидаясь, когда они смолкнут.
– Это не твой отец, – пробормотала она, когда вернулась тишина, еще более гулкая, чем бой часов. – Я не хочу, чтобы ты хоть на секунду подумал такое.
– А ты не находишь, что это странное совпадение? Он сваливается как снег на голову, после тридцати лет отсутствия, и вдруг кто-то громит дом?
– Это не он, Натан. И точка. Выбрось эту мысль из головы. Ты понял?
Я ничего не сказал, только стиснул в руке устричный нож, чья рукоятка всегда напоминала мне мушкетерскую шпагу и с которым мне запрещали играть.
– Ты понял? – повторила она вдруг жестко; дымка в ее глазах рассеялась, уступив место их обычному холодному, серому, металлическому блеску.
Дверь с грохотом распахнулась. Что за проклятая погода, на улице только мелюзга месит этот чертов снег! Эй, мам, а ты знаешь, что папаша Пиньон покончил с собой? Позавчера! С ума сойти, сколько всего узнаешь, выпив пастиса… Лиз скинула с себя парку, потом сапоги. Повесила чулки на маленькую сушилку над печкой. Они колыхались в воздухе, словно две кожи, сброшенные змеями.
– Что у вас с лицами? Можно подумать, вы привидение увидели.
– Ты пьешь пастис на Рождество?
– Они тут только это и пьют, что я могу поделать? Я встретила Санье, он захотел угостить меня стаканчиком. Но учитывая дозу, клянусь тебе, в этом не было ничего летнего.
Пройдя босиком по красному плиточному полу, сестра затеяла то, что всегда любила делать – обкалывать кончиком ножа края устриц, чтобы те съежились.
– Я ему рассказала, что случилось этой ночью. По его мнению, мы стали жертвой закона Мерфи. – Лиз уточнила: – Закон максимального стечения дерьма.
– Это тут ни при чем, Лили. Я склоняюсь скорее к проделке какого-то злоумышленника.
– Ну, раз ты говоришь, малыш… Но ворона-то разбилась сама по себе?
– А мамина цепочка? Она что, сама собой очутилась в печке? А нож в потолке? Тоже сам собой?
– Ты когда-нибудь видел полтергейст?
– Прекратите, пожалуйста, прекратите…
Побелев как скатерть, мама держалась за грудь. Слегка спотыкаясь, она направилась к банкетке.
– Ты в порядке?
Мы с Лиз подскочили к ней в испуге. Недавно у нее был серьезный приступ стенокардии, и мы знали, что сердце у нее слабое; мой дед умер от инфаркта после простой пробежки.
– Дорогая, не дашь мне таблетки? Там, в сумочке…
Лиз порылась в маминой сумке и обернулась, потрясая пластинкой бета-блокирующих таблеток, словно спортивным трофеем. Я налил воды в стакан. Грас приняла свои пилюли.
– Слишком много нервничаешь, мам. Надо бы тебе съездить куда-нибудь, развеяться.
– Не хочу я никуда уезжать. Мне и дома очень хорошо. Прихватывает время от времени, потом отпускает. Но мне бы хотелось, чтобы вы перестали болтать о полтергейсте.
– Ладно, хорошо, это же в шутку. К тому же я в самом деле не понимаю, кто, кроме тебя, захотел бы чудить в этом чертовом бараке!
Я бросил на свою сестру убийственный взгляд.
– Ладно, ладно, уже перестала. Поищу выпить.
– Ты заберешь детей?
Лиз кивнула, потом надела сапоги прямо на босу ногу. Вышла, хлопнув дверью слишком громко, отчего треснувшее стекло окончательно раскололось.
Наша мать лежала, скрючившись на своей банкетке, и выглядела столетней старушкой. Я понял тогда выражение, которое видел вчера вечером на ее лице, так и не сумев его определить. В каком-то смысле Лиз была права: лицо Грас было полно призраков.
Грас Мари Батай,
15 апреля 1981 года, спальня,
22.07 на радиобудильнике
«Колумбия» благополучно вернулась на Землю.
Но не ты.
Мне только что позвонили, автомобильная авария. Уверили, что ничего серьезного. «Ничего серьезного, мадам Батай, он сейчас под наблюдением врачей, завтра вам позвонит». Тебя нет в «Гранж Бланш», в моей собственной больнице, иначе я взяла бы машину, «АМИ-8», и приехала бы. Ты слишком далеко, как всегда, даже валяешься с неизвестно какой травмой где-то в другом месте. Канны – наша Калифорния.
«Колумбия» с изумительной точностью приземлилась на посадочную полосу базы Эдвардс. Как пишут в газетах: «Необычайное стало повседневностью». Именно это я и испытываю. По телефону я спросила, в каком часу произошла авария. Медсестра ничего об этом не знала, но сказала, что наведет справки. Я жду. Уже три четверти часа.
По поводу космического челнока журналисты говорили о томительном ожидании, которое длилось целый час – «шестьдесят самых долгих и славных минут в истории аэронавтики». Я чувствую себя, как диспетчер НАСА, только без всякой славы.
Конечно, я тревожусь за тебя, но моя голова занята другим – доказательством. Доказательством, которое я ждала, доказательством, что мои новые морщины – вовсе не морщины, что хроническая тоска, которая меня изводит, – вовсе не хроническая, что черные круги у меня под глазами – вовсе не черные круги, а все это из-за девчонки.
Пусть говорят что хотят, чтобы выразиться покрасивее, цвет осенней листвы, пряничный, но эта девица – рыжая. Да, огненно-рыжая, адски рыжая, это первое, что поражает, когда глядишь на нее, даже раньше ее красоты – ее волосы, с которыми не может сравниться само солнце, полуденное солнце в самом разгаре лета.
Колдунья. Колдунья. Колдунья.
Нелепая мысль? О! Она долго казалась мне нелепой, мне тоже. Ты знаешь меня, Тома, я рациональна, у меня ко всему научный подход, на моем жалком уровне, конечно, я атеистка со времен уроков катехизиса, где на себе испытала чужую злобу. Я всегда была одна-одинешенька, сидела в своем углу, и никто со мной не говорил, из-за дома, из-за этого дома и его ставшей притчей во языцех дурной кармы. Возлюби ближнего своего как себя самого – хорошие слова, но я ничего такого там не видела, а только шайку маленьких шлюх, которые насмехались надо мной и не подпускали к себе. Все эти издевки, необоснованные слухи и эти грехи, которые мне, всегда такой благоразумной, покорной, всегда послушной, приходилось выдумывать для исповеди ради моей матери, иначе священник посчитал бы меня лгуньей. После первого причастия родители оставили меня с этим в покое, и я больше никогда не молилась, никогда не верила ни во что, кроме самой себя. Играя, я переворачивала распятие над кроватью моей матери, делая вид, будто я «сатанистка», а прежде чем выйти из комнаты, переворачивала его обратно; бедная мама, она не знала, иначе бы это ее убило. Но мне становилось хорошо от этого, понимаешь? В кои-то веки я совершала грех, который не приходилось выдумывать.