Принц-потрошитель, или Женомор - Блез Сандрар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы повстречали Машу в Варшаве, там она руководила нашей главной подпольной типографией. Именно она редактировала все листовки, прокламации и манифесты, что так подстегивали волнения масс, вызвали к жизни столько забастовок и произвели такие опустошения. Ей был присущ ораторский талант самого площадного свойства, и никто лучше нее не умел обращаться к низким инстинктам толпы. Ее раскаленная риторика была убийственна. Маша так подбирала и подтасовывала факты, что выходило и доступно, и зажигательно. Умела распалить фанатизм толпы, напоминая, сколько жертв принесено там-то и там-то и еще вон там ради справедливости народной идеи, славя борцов, в такой-то день погибших на баррикаде в том или ином квартале, и перечисляя имена тех, кто предпочел умереть во тьме застенка, но остался верен рабочему классу. Она не забывала упомянуть и о множестве обидных замечаний, какие каждому фабричному то и дело приходилось выслушивать от начальства, — тут она становилась проникновенно злоязычной, как баба у плетня, и, как правило, именно этот перечень мелких оскорблений становился той последней каплей, что побуждала трудяг примыкать к нашему движению.
В интимной обстановке, рядом с Женомором, это было совсем другое создание. Маша становилась вульгарной, слезливой, чувствительной и жадной до простейших утех, а потому Женомор ее очень мучил.
Маша и Женомор выглядели престранной парой. Она громоздкая, мощная, решительная, с мужскими ухватками — этакая игривая бой — баба, если бы не волнующий изгиб шеи, не птичья головка, неподвижный взгляд, бледность, не губы, очерченные так, что их разрез казался разрывом (настоящая пасть вампирши!), и он — маленький, худосочный, хромой, преждевременно постаревший, с выцветшими стертыми чертами костистого лица, с томнотягучими жестами и внезапными громоподобными взрывами демонического смеха, от которых его аж шатало. Я еще мог бы понять, если б Машу к этому задохлику толкал извращенный материнский инстинкт, заставляя ухаживать за ним, убаюкивать это злобное существо, укачивать, что было сил сжимать в объятиях, но к чему все это было Женомору, всегда презиравшему женщин? Ускользала от моего понимания и логика внезапных скачков его настроения, когда он на моих глазах вскакивал и бросался на нее с оскорблениями, унижал ее и всячески третировал, частенько даже бил. Казалось, он был движим заурядной жестокостью. Лишь гораздо позже, когда Маше захотелось иметь от него ребенка, я убедился, что любовь есть род опасной интоксикации, не более чем грех, порок, который хочется разделить на двоих, а когда один из них не на шутку попадается в этот капкан, другой зачастую становится только его соучастником, жертвой или одержимым безумцем. Таким одержимым и был Женомор.
Любовь — чистейший мазохизм. Ее крики, стоны, приступы сладкой тревоги, пронизанная страхом угнетенность любовников, постоянное ожидание чего-то, подсознательное, лишь подразумеваемое, почти никак не выраженное латентное страдание, тысячи треволнений по поводу отсутствия обожаемого предмета, все это безвольно утекающее время, мелкие капризные желания, перемены настроения, позывы мечтательности, ребячество, настоящая моральная пытка, где палачами — тщеславие и честолюбие, а в помощниках у них — собственное достоинство, воспитание и целомудрие, не говоря уже о подъемах и спадах нервного тонуса, взбрыках воображения, о привязанности к пустой символике, жестокой резкости чувств, затевающих расследования и раскопки, не говоря об уверенности, что все естество на грани падения, простирается ниц перед любимым, а после вновь — необратимое обретение себя, подыскивание непослушного, заикающегося слова, фразы, перебиваемые уменьшительноласкательными окликами, чувство близости и внезапные сомнения в уместности каждого прикосновения, эпилептическая дрожь, снова и снова теряется аутентичность, страсть, раз от разу все более мутнеющая, полна всплесков, изнурительных порывов, вплоть до полного растворения в другом, до аннигиляции духа, до затухания всех пяти чувств, до высасывания из души и позвоночника всей их начинки, опустошения разума, высушивания сердца, возникновения позывов к полному уничтожению, к разрушению, к членовредительству и, наконец, — стремление излиться целиком, растаять в обожании, близком к мистическому, ненасытность, приводящая к гипервозбудимости слизистых, плюс к тому — наваждения хорошего и плохого вкуса, непорядки в вазомоторных реакциях или отказы периферической нервной системы, от которых матереют ревность и мстительность, а в финале — преступления, ложь и предательство из беззаветного обожания, неизлечимо глубокая меланхолия и апатия, полнейшая нищета духа, окончательное разочарование, напитывающее сердце горечью, и отчаянье — разве все эти стигматы любви не служат ее же симптомами, благодаря которым можно диагностировать, а затем уверенной рукой начертить диаграммы клинической картины мазохизма?
«Mulier tota in utero» — суть женщины в ее матке, говаривал Парацельс, а потому все женщины мазохистки. Любовь у них начинается с нарушения плевы и заканчивается полным разрывом всего естества в момент родов. Вся их жизнь есть не что иное, как страдание: раз в месяц они ходят окровавленные. Женщина пребывает под знаком Луны — неживого отблеска, мертвого небесного тела; вот почему чем чаще женщина рожает, тем обильнее плодит смерть. Мать есть символ не приращения, а умерщвления, и какая из смертных не предпочтет убить и пожрать чад своих, если будет уверена, что через то привяжет к себе самца, приберет его к рукам, даст ему в себя войти, проглотит его снизу и переварит, перетрет его в себе, доведет до зародышевой малости, чтобы всю жизнь носить его в чреве? Именно к этому приводит вся сложная машинерия любви: к поглощению, а затем извержению из себя самца.
Любовь не имеет иной цели, а поскольку она — уникальная движущая сила природы, надобно признать мазохизм единственным законом мироздания. Неистощимое перетекание земных существ от рождения к смерти сводится к разрушению, уничтожению всего живого; ненужные мучения и жестокость — вот все, что рождается от разнообразия форм, от медленного, мучительного, алогичного, абсурдного приспособленчества эволюции всего сущего. Живое существо никогда не может адаптироваться к условиям среды: если это и происходит, существо перестает быть живым. Борьба за жизнь есть битва за неприспособление. Жить — это быть непохожим. Вот почему все крупные представители растительного или животного царства чудовищны своим обличьем. То же и с нравственным чувством. Мужчина и женщина не созданы понимать, любить друг друга, растворяться один в другом до неразличения. Напротив, они презирают и рвут друг друга на части; и хотя в этой борьбе, именуемой любовью, женщина слывет вечной жертвой, именно она на самом деле снова и снова убивает мужчину. Ибо самец есть враг, притом неловкий, неуклюжий, ему не хватает изощренности. Женщина — полновластная повелительница, она лучше укоренена в этой жизни, у нее множество эрогенных зон, она лучше умеет страдать, она выносливее, ее либидо придает ей уравновешенность, она сильнее всех. Мужчина — ее раб, он сдается на ее милость, корчится у ее ног, безвольно отрекаясь от всех своих полномочий. Он сносит все. Женщина — мазохистка. Единственный жизненный принцип — мазохизм, при том, что он же — первооснова смерти. Вот почему существование есть идиотизм природы. Оно лишено разума и смысла, глупо, тщетно, и пользы от него никакой.
Женщина вредоносна. История всех цивилизаций демонстрирует нам, сколь многообразными способами мужчина оборонялся от ее манеры превращать его в женоподобную тряпку. Искусство, все виды религий, философские доктрины, законы, само бессмертие суть лишь роды оружия, изобретенные ради сопротивления всемирной власти женщины. Увы! Все эти попытки напрасны и во веки веков останутся тщетой, поскольку женщина всегда одерживает верх над любыми абстракциями.
Любая цивилизация, сколько бы их ни было, с течением времени начинает усыхать, истончаться, уходить в тину, пока вовсе не исчезнет с лика земли, воздавая хвалы женщине. Редки общественные формы, способные выдержать такое испытание несколько веков кряду, подобно созерцательному институту брахманов или жестко структурированному сообществу ацтеков; все прочие, как, например, китайцы, ухитрились изобрести сложные способы молитвенной мастурбации, чтобы утихомирить женскую неистовость, что до христиан и буддистов, им пришлось прибегать к кастрации, к умерщвлению плоти, к постам и монастырской строгости, к психоаналитической интроспекции, чтобы вновь придать мужчине какую ни на есть основательность. Ни одна цивилизация не обошлась без апологетики слабого пола, за исключением редких обществ, в которых тон задавали молодые горячие мужчины-охотники и воины, чье возвышение и упадок были столь же стремительными, сколь быстротечными, наподобие педерастических обществ Ниневии и Вавилона, скорее потребительских, нежели производящих, где лихорадочное творческое усилие ведать не ведало никаких тормозов, аппетиты не знали насыщения, потребности превосходили все, что можно вообразить, оттого-то эти сообщества, с позволения сказать, пожрали сами себя, исчезнув без следа, как погибают любые паразитирующие цивилизации, увлекая за собой в бездну все вокруг. Вряд ли найдется хоть один мужчина на десять миллионов, кто способен ускользнуть от этого наваждения, от женщины, убивая ее и таким образом нанося гнилостному миражу прямой удар; ведь убийство — все еще единственное средство, которое смогли обрести сотни миллиардов поколений мужчин за тысячи тысяч веков человеческого бытия, чтобы противостоять безмерной власти женщины. Сказать такое — значит утверждать, что садизм природе неизвестен, а великий закон мироздания, закон, созидающий и разрушающий все, — это мазохизм.