Шелест срубленных деревьев - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Что?
- "Тех, кого не в силах связать жизнь, легко и навеки соединяет смерть"... Рабби прав. С мертвыми не разводятся...
Сопротивление Шлейме было сломлено.
Он отложил в сторону все заказы, кроме Сесицкого, а Хене велел уволиться из москательно-скобяной лавки Пагирского и заняться дорожными хлопотами.
Она праздновала победу: загодя запаслась билетами туда и обратно; купила гостинцы - крестьянские сыры и свиной окорок - для Шмуле, объявившего кошерную пищу возмутительным пережитком средневековья; сложила в сумку теплые носки и кофту, которые сама для горемыки связала на зиму; испекла яблочный пирог с корицей, благо яблок уродилось великое множество, и на исходе первой половины сентября оба отправились в путь.
Стояло ясное бабье лето.
Свое запоздалое свадебное путешествие они начали с посещения лагеря, где за подрыв государственных устоев отбывал семилетнее наказание Шмуле.
Сердобольный крестьянин-литовец сжалился над ними и по раскисшему после ливня топкому проселку подвез на своей телеге почти что к главному лагерному зданию, огороженному ржавой колючей проволокой.
От решеток на окнах и сторожевых вышек настроение Шлейме, и без того невеселое, совсем сломалось, но свое недовольство он не показывал, стараясь безостановочно, правда, безуспешно, шутить.
- Смотри, не останься там ненароком с братом! - напутствовал он Хену, когда та с гостинцами засеменила к мрачному, похожему на огромный могильный склеп зданию.
Пока Хена ходила в канцелярию за разрешением, Шлейме тешил свой взгляд открывавшимся за ней пейзажем: сосняк, лесопилка, коровы на скошенном лугу, ветряная мельница с отбитым крылом на горизонте.
Затаив дыхание, он следил за тем, как, желая преодолеть заграждение, несмышленый теленок тычется в натянутую колючую проволоку белой застенчивой мордочкой и жалобно мычит.
Его тоскливое сиротское мычание разносилось далеко, и от него некуда было деться.
Хена вернулась раньше, чем Шлейме ожидал.
- Зря все возила, - хмуро сказала она.
- С ним что-то стряслось? - сочувственно спросил он, от обиды избегая называть Шмуле по имени.
- Вроде бы ничего. Они говорят, что его перевели из лагеря в обыкновенную тюрьму. Интересно, за какие это заслуги?
- Не расстраивайся. В тюрьме человека найти всегда легче, чем на свободе. Литва невелика - найдем. - От его сочувствия веяло плохо скрытым злорадством, хотя он и утешал ее, что, может, все это и к лучшему, что он и одного дня тут не смог бы просидеть, что только от сиротского мычания теленка под окнами повредился бы в рассудке, - волей-неволей сам, мол, замычишь, как этот телок со звездой во лбу. Шмуле-де и есть такой телок, которого выманили из родного стойла и который Бог весть ради чего тычется мордой в колючую проволоку.
По тому же хлюпающему проселку они оба - Хена молча, понурив голову, а Шлейме, продолжая пичкать жену своими иносказательными рассуждениями о колючей проволоке и стойле, полном родительского тепла и пахучего сена, пешком добрели до полустанка и, заляпанные деревенской грязью и усталостью, сели на поезд.
Паланга встретила их закатным солнцем и ливневым листопадом.
Пансионат, где под вечер они остановились, был заметен опавшими листьями, шуршавшими под ногами, как мыши в подполье. По ночам на крышу со стуком падали мокрые от росы, перезревшие, ни за что не желавшие расставаться с уже оголившимися ветками каштаны. В резные окна, похожие не то на крендельки из кондитерской Сесицкого, не то на сердечки, заглядывали любопытные звезды, своей яркостью щедро заливавшие постель и сны постояльцев.
Днем Шлейме и Хена бродили по берегу моря. Порой они добирались аж до самой литовско-немецкой границы. Волны смывали слова и следы, но никогда в их молчании не было столько печали и невыразимой любви, как во время тех долгих сентябрьских прогулок вдоль осеннего моря.
Ах, если бы не возвращаться, а идти и идти, пока волна не смоет все - и заказчиков, и покупателей, и тюремщиков, и арестантов, и врачей, и обрезателей, и глиняный холмик у подножия семейного могильника!.. Ах, если бы легко и безболезненно упасть, как эти листья, с веток, закружиться в воздухе и улететь вместе с шальным ветром невесть куда!
- Тебе хорошо, Хена?
- Да, - сказала она. - Я хочу, чтобы и наш сын это увидел... выдохнула она и положила руки на живот.
- Ты так уверена, что будет сын?
- Либо сын, либо никого не будет.
Три печальных, благословенных, наполненных надеждой и суевериями дня, как три перезревших каштана, со стуком скатились в небытие.
Поезд вернул их на край света - в Йонаву, туда, где они родились, где на уютном кладбище покоился прах младенца Береле Кановича, прожившего на свете меньше самой малой малости - от субботы до другой субботы.
А через полгода в обшарпанном и тряском автобусе, испуганно счастливая женщина и сияющий, чисто выбритый, поглупевший от радости мужчина привезли на край света новорожденного - брата того упокоившегося среди вековых сосен Береле, самого молодого на йонавском кладбище мертвеца.
- Ну что, Гирш-Янкл, минуточку терпения, и вы, голубчик, станете полноправным евреем. Чик-чик, и готово!
- Менаше, - взмолилась моя выкупанная в боли мать - Хена Дудак-Канович. - Прошу вас, сделайте так, чтобы ребенку не было очень больно.
- Менаше, я вам к празднику Симхат-Тора жилетку даром сошью! воскликнул мой отец - Шлейме Канович, всегда расплачивавшийся за доброту своим единственным богатством - работой. - Только, ради Бога, не перестарайтесь...
Обрезатель Менаше их не слышал, он делал свое дело - смоченной в спирте ваткой сосредоточенно протирал, как запотевшие очки, не ржавеющее в веках ритуальное лезвие.
Победитель
Он нисколько не раздумывал, куда ехать, - конечно же, на родину. Пусть не обратно в свое местечко - испепеленную Йонаву, пусть куда-нибудь в другое место - в Вильнюс или Каунас, на худой конец в Шяуляй, но обязательно на родину, в Литву. Как ни тяжко было туда возвращаться, он все-таки надеялся, что среди оставшейся в живых, разоренной, израненной и поруганной горстки евреев он - если судьба к нему будет милостива - найдет успевших эвакуироваться в степной колхоз под Чимкентом жену и сына, связь с которыми окончательно и невосполнимо утерял в начале сорок третьего, когда был ранен навылет в плечо и руку и отправлен из действующей армии на лечение в тыл. Последнее письмо из степного, полудикого Казахстана отец получил перед самой отправкой в санбат, письмо, на которое он тут же по-еврейски, на маме-лошн (писать на других языках он не умел), ответил, но то ли ответ где-то по дороге пропал, то ли цензор, не обученный идишу, без всяких колебаний изъял его и пустил под нож. Если жена и сын, не приведи Господь, не отыщутся, то, может, как надеялся солдат, откликнется какая-нибудь другая родственная душа - брат Мотл, свояки Шмуле Дудак, в сороковом ставший сотрудником Наркомата госбезопасности, и силач-краснодеревщик Лейзер Глезер или просто отзовется земляк из Йонавы, переживший геенну.
Отец и мысли не допускал, что мама и я погибли, как не сомневался и в том, что наша встреча рано или поздно все равно состоится.
От немецкого города Эйткунен, где отец с конца апреля до начала мая находился на излечении (на сей раз не от раны, полученной в бою, а от едва не доконавшей его дизентерии), до Литвы было рукой подать - только сядь в поезд, только заберись в тряский, страдающий эпилепсией рейсовый автобус или, коли не слабак и привычен к долгим солдатским переходам, встань на рассвете и, не робея, пешочком чеши прямехонько на восток, в сторону литовской границы.
Главврач эйткуненского военного госпиталя подполковник медицинской службы Исай Израилевич Храбровицкий, большой франт и сердцеед, во время обходов беззлобно подтрунивал над пациентом:
- Не тем в честь победы салютуете, гвардии рядовой Канович, не тем...
Храбровицкий, к которому отец из-за непереиначенного отчества с первых минут проникся доверием и уважением, упорно отговаривал солдата от возвращения в Литву (евреи там почти все поголовно перебиты; нечего, дескать, тягаться с плакальщицами-воронами, вьющими гнезда на кладбище), советовал выбрать другую республику и город, например, Ленинград, где Исай Израилевич в семье купца первой гильдии родился и где испокон веков классные портные, отечественные и заграничные, были в цене и при императорском дворе, и в кругах литераторов, и артистов, и высокопоставленных военных.
- Я живу на Невском... Квартира большая. Пока найдете себе жилье, остановитесь у меня... А клиентурой я вас обеспечу...
На все доводы отца, что должен дождаться жены и сына или хотя бы какой-нибудь весточки от них (желательно доброй), что решение о новом местожительстве он сможет принять только после встречи с ними, Исай Израилевич отвечал одной и той же загадочной, не вязавшейся с его обликом и занятием фразой: