Люди в бою - Альва Бесси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти мысли сплетаются в единый клубок, когда ты рано поутру едешь в тряском вагоне, набитом дремлющими мужчинами; ты думаешь обо всем разом: об иностранцах, рабочих из дальних краев; об испанском народе, борющемся не на жизнь, а на смерть; о холмах с изрезанными террасами склонами, где не покладая рук, не разгибая спин трудятся испанские мужчины и женщины; об этих мужчинах и женщинах, об их смуглых, морщинистых, сильных, твердых и добрых лицах; об их детях с тонкими, как спички, ножками, большими головами и не по возрасту умными глазами; о городишках, где дома-развалюхи лепятся друг к другу; о владычестве церкви, воплощенном в вековечных каменных храмах; о мощных итальянских бомбардировщиках, купленных на деньги людей, живших в роскоши, за счет изнурительного труда презираемого ими народа, которого они так боятся; и снова о своих детях. И все эти мысли сплетаются в единый клубок…
* * *Следующий день поезд медленно ползет на юг, лишь в пять часов пополудни мы высаживаемся в Валенсии, строимся на вокзале и, промаршировав несколько кварталов, подходим к огромному дому, настолько великолепному, что он вполне мог бы принадлежать кому-нибудь из членов испанской королевской семьи. Лестницы тут мраморные, стены — тоже, мы кучками разбредаемся по маленьким гостиным и ждем, пока те, кто пришли до нас, не освободят залы, приспособленные под столовые. Мы начинаем понимать, что на войне уйма времени тратится на ожидание: мы битых два часа ждем скудного ужина, после ужина еще два часа ждем, покуда нас не отведут строем обратно в поезд.
Путешествие наше тянется бесконечно, скуке нашей тоже нет конца; мы часами сидим на жестких деревянных скамейках, спины у нас ноют; опершись подбородками на руки, глазеем в окна; с каждым разом нам все труднее дается тот праздничный подъем, которого требует остановка в любом городишке, на любом полустанке. Ведь даже самые что ни на есть подлинные чувства не вечны. Мы поем, стараемся заснуть, долгий день кончился, мы грызем окаменевшую колбасу, открываем консервные банки и едим холодную волокнистую солонину, жуем хлеб, сосем апельсины. Спустилась ночь, а поезд все еще ползет по узким рельсам, упорно и терпеливо пробираясь сквозь тьму. Весь следующий день мы удаляемся от Валенсии в глубь страны. Мы глядим друг на друга — грязные, растерзанные, небритые, в замызганной одежде, две ночи кряду мы спали вповалку на полу вагона, два дня и две ночи провели в набитых битком поездах, не имея даже возможности сменить белье.
Но когда в сумерках поезд подходит к альбасетскому вокзалу так же неспешно, как за два дня до этого отходил от фигерасского, мы вновь переживаем подъем. На перронах толпятся солдаты и штатские, интербригадовцы и испанцы; нас встречает духовой оркестр, инструменты сверкают медью на ярком солнце; духовая музыка обычно поднимает настроение, и мы тут же взбадриваемся. Мы забываем об усталости; нас радует энтузиазм испанцев, высыпавших на улицы города, — они встречают нас чуть ли не более пылко, чем жители Валенсии. При виде нас люди вскидывают в воздух сжатые кулаки — это приветствие Народного фронта символизирует разом и солидарность трудового люда, и вечное стремление к свободе, и мощь всемирного братства.
Нас окликают по-английски: «Канадцы есть?» — «Есть тут кто из Чикаго?» — «Из Манчестера, из Лидса?» — «Эй, приятель, курево есть?» (Но мы к этому времени начинаем придерживать свои сигареты.) Оркестр, дребезжа медью, провожает нас в город, наши парни, не прошедшие строевой подготовки, изо всех сил стараются шагать в ногу. Народ валит за нами валом; ребятишки бегут вдоль строя, улыбаются, галдят: «Saloo! Saloo! Pan? Tienes pan? Hay tabaco por mi padre?»[41]
Шествие наше проходит довольно торжественно; чувствуется, что энтузиазмом научились управлять; он утратил сумбурность, сохранив при этом и стихийность, и трогательность. Окликая встречных девушек, мы проходим строем по улицам и через портал огромного здания, строем же проходим в просторный внутренний двор, весь второй этаж которого опоясывает галерея. На галерее, впритык друг к другу, стоят люди в военной форме, люди в ослепительно белых повязках и люди на костылях; с перил галереи свешиваются флаги Великобритании, Франции, Америки, Советского Союза, Чехословакии, Финляндии, Норвегии, Ирландской республики, Кубы, Каталонии, Испании, Швеции и Китая. На мощенном булыжником дворе сотни людей, задрав головы, смотрят на галерею. На стенах плакаты: призывы к единству, к борьбе, к победе над фашизмом. Один транспарант гласит: «1938 — Año de la Victoria[42] — 1938». На другом — облетевшие весь мир слова великого вождя испанцев, Пасионарии: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».
Оркестр на галерее исполняет «Марсельезу», «Интернационал», «Звездное знамя» и «Гимн Риего» — национальный гимн Испанской республики. Нам он незнаком, но, увидев, что все встают по стойке «смирно» и, приложив сомкнутый кулак ко лбу, отдают честь, мы следуем их примеру. Нами овладевает воодушевление, мы жаждем действий немедля, тотчас же. Трубит труба, призывая всех стать смирно. К нам обращаются с речами пять ораторов, все в военной форме, каждый говорит на своем, то есть соответственно на французском, немецком, английском, польском и испанском языках. Вновь прибывших отводят в угол двора, где расставлены столы и скамейки. Мы заполняем длиннейшие анкеты, нас вносят в списки и ведут обедать в длинную столовую, где прежде размещались конюшни; на обед дают фасоль, хлеб и красное вино. Мы делимся сигаретами, запасы которых у нас уже порядком истощились; ведем шумные нескончаемые разговоры, перекрикиваемся через столы…
Уже смеркается, когда мы наконец становимся в очередь — в душ, за армейским обмундированием. Холодает, мы устали, раздражены — на тех, кто лезет без очереди, желая поскорей помыться и получить обмундирование, накидываемся скопом и оттесняем за нетоварищеское поведение в хвост. В душевой десятки голых мужчин стоят на дощатых настилах, нежатся под горячими струями. «Горячая вода! Горячая вода!» — вопят они, будто век не видали такой роскоши (позднее мы станем ценить горячую воду еще больше; мы будем тосковать по ней, ощущать блаженство при одной мысли о ней). Каких только типов тут нет — под душем нагишом стоят мужчины тощие и толстые, низкорослые и высокие, рядом с атлетического сложения рабочим хилый заморыш, встречаются даже люди с врожденными дефектами. Тут и волосатые, кривоногие здоровяки, и хрупкие юноши с нежной девичьей кожей, и иссеченные шрамами ветераны мировой войны.
Всё еще нагишом (штатскую одежду мы бросили грудой в углу) мы строимся в очередь к окошку. Товарищ в окошке, бегло окинув каждого взглядом, вручает ему аккуратно перевязанный сверток с обмундированием. В свертке пара плотного нижнего белья, носки, вязаная безрукавка, штаны (бриджи или шаровары), плотная гимнастерка, шерстяная шапка с наушниками, шинель или шерстяное пончо. Едва получил обмундирование, как немец, заправляющий здесь, мигом выпроваживает тебя из комнаты; поэтому одеваемся мы где попало — во дворе, в комнатушке дверью во двор, в уборной. Каждого спрашивают: «Какой размер носишь?» — и вручают пару обуви; вся обувь скверного качества. Нам говорят, что это итальянские ботинки, снятые с пленных фашистов. Мне достаются бриджи с обмотками; ноги у меня кривые, обмотки на них не держатся — я расстроен. На глаза мне попадается Диас — он взбешен: ему выдали длинные шаровары, очень распространенное в Народной армии одеяние; мы меняемся (Диасу к тому же достались и высокие кожаные сапоги). Куда ни глянь — обхохочешься: здоровяки пытаются втиснуться в узкие штаны; тощие заморыши утопают в широченных брюках, которые они могут обернуть вокруг себя вдвое, рослым парням достались короткие штаны, коротышкам — шинели впору средней руки великану. Шапки, гимнастерки, куртки, шинели и пончо самых разных оттенков: серого, зеленого, грязно-оливкового, хаки — и самых разных фасонов, двух одинаковых не встретишь. Это обноски десятка, если не больше, иностранных армий (встречаются даже вещи с форменными пуговицами армии Соединенных Штатов); видно, некто или некая фирма порядком облапошила испанское правительство. Ребята ошарашенно слоняются по комнате, по двору, приглядываются, нет ли на ком обмундирования подходящего размера, предлагают меняться. Если им повезет прорваться к окошкам, где выдают обмундирование, они осаждают раздающих, протестуют, умоляют, бушуют, вопят: «Товарищ, да ты погляди, на меня эта гимнастерка не налезает; товарищ, да я в этих штанах утону; нет, ты только погляди сюда, это же курам на смех!» Меняют обмундирование, только если кто-то выглядит слишком уж нелепо; в большинстве случаев жалобы остаются без ответа. Раздающие завалены работой, им не до того. Они решительно отклоняют просьбы обладателей бриджей, которым хотелось бы получить шаровары, и просьбы обладателей шаровар, которым хотелось бы получить бриджи. Мне еще повезло: у меня самый что ни на есть стандартный размер, поэтому я могу себе позволить злорадно подтрунивать над ухмыляющимся «Лопесом», утонувшим в огромной гимнастерке — впору разве что Джеку Демпси[43], и мы оба сочувствуем тяжеловесу Меркелю: в нем не меньше трехсот фунтов, на него ничего не налезает, сейчас он пыхтит — брюки и куртка никак не желают сходиться на его необъятном животе (правда, живот его со времени нашего перехода через Пиренеи несколько поубавился в размерах).