В поисках гармонии. Искусствоведческие работы разных лет - Нина Дмитриева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И такая же мера независимости по отношению к своему материалу, и такое же право на его интерпретацию, какие есть у художника.
В качестве искусствоведа и критика я не хотела бы чувствовать себя ни толмачом, ни присяжным советчиком, ни приводным ремнем какого-то механизма, ни даже генератором. Я предпочла бы быть не генератором, а литератором, просто автором «деловой прозы», если угодно – очеркистом. Большинство очеркистов специализируются на определенном материале. Одни пишут о проблеме колхозной деревни, другие – об охране природы и так далее. Возможных аспектов рассмотрения материала не шесть и не восемь, а неисчислимое множество; в каждом отдельном случае выбор аспекта определяется авторской «сверхзадачей», которую он сам перед собой ставит. Причем она может вытекать из характера материала, а может и быть по отношению к нему первичной. Я не вполне согласна с утверждением Б.М. Бернштейна, что для критики «произведение искусства остается альфой и омегой, началом и в некотором смысле целью всех ее операций». По-моему, не возбраняются ситуации, когда произведение искусства является для критики альфой, а омегой что-то другое. Ведь критик, кроме того, что он критик, еще и человек, гражданин, член общества, к тому же работник, чьим орудием является слово. У него накапливается запас наблюдений и размышлений о мире, в котором он живет, – мире, не исчерпываемом выставочными залами. Разве он не вправе высказать эти наблюдения и размышления, пользуясь искусством, как материалом, наиболее ему близким? Поясню, что я имею в виду: предположим, автора занимает проблема личности в историко-философском плане. Он может поставить ее на материале, скажем, портретной живописи; в этом случае подход будет иной, чем если бы автор хотел описать творческую личность и эволюцию самих портретистов. Здесь он волен от нее отвлечься и трактовать о композиции, цвете и прочем лишь постольку, поскольку это нужно для его главной цели.
В конце концов, искусство может существовать и без посредничества критиков-профессионалов (и долгое время так и было); созерцать искусство и получать от него удовлетворение тоже можно без помощи критиков. Но книга, содержащая некие идеи, способные к плодоношению, всегда будет что-то значить сама по себе. Белинский интересен не только и, может быть, не столько тем, как он характеризовал Пушкина, Гоголя, Достоевского, – он ценен как Белинский. Сам по себе он был крупным историческим явлением, ферментом общественной мысли. То, что говорил о Пушкине Писарев, уже не имеет для нас никакого значения, но кто решится утверждать, что не имеет значения сам Писарев? Стасов, столько путавший и упрощавший в своих критических оценках, – неужели его значение сводится к тому, что он «поддерживал» передвижников? Передвижники, пожалуй, обошлись бы и без его поддержки. Тем не менее писания Стасова глубоко искренние и самобытные, необычайно колоритные по языку, – драгоценные свидетельства времени: многое можно понять и почувствовать в русской действительности XIX века, читая Стасова.
Пусть мы не Белинские и даже не Стасовы, все равно у каждого есть (должно быть, раз мы беремся за перо!) свое слово, достойное быть высказанным. По Твардовскому: «Сказать то слово никому другому я никогда бы ни за что не мог передоверить – даже Льву Толстому». Наше личное слово, хотя бы и не громкое, – наше достоинство. Если же все мы примем какую-то единообразную, для всех общую методологию, или «гамму методов», если мы твердо усвоим, на какой именно «ступени оси» нам надлежит находиться и какой «последовательности операций» придерживаться, тогда все взаимозаменяемо, и любой культурный Икс может передоверить свое слово столь же культурному Игреку.
Возможно, поиски идеальной «концептуальной модели» критики тоже небезынтересны, как симптом определенных умонастроений. Или как тренировка ума, склонного к систематизации и классификации. Или как предварительная разработка программ для критической кибернетической машины, которая – как знать! – может быть, и будет когда-нибудь создана. Но покуда она не создана и критикой занимаются люди, для них эти поиски едва ли необходимы в качестве практического ориентира. Когда садишься писать – о сегодняшней ли выставке или о новгородских иконах, – не стоит отвлекаться на раздумья о ролевой структуре искусствоведа. Целесообразнее сосредоточиться на том, что именно ты хочешь высказать, и постараться сделать это, в меру своих сил, как можно лучше. Не лишено вероятности, что такой метод себя оправдает.
Выставка произведений Н.К Рериха [37]
Выставка картин Н.К. Рериха, привлекавшая такое большое и заслуженное внимание зрителей, дала лишь частичное представление об огромном труде этого выдающегося художника. Он принадлежал к тем людям, которые в обычный срок человеческой жизни успевают сделать поразительно много. Общее количество его картин исчисляется тысячами. Кроме того, Рерих был ученым, археологом, писателем. Его жизнь прошла в далеких путешествиях, пытливых исследованиях. Изучая древние истоки человеческой культуры, он стремился к художественному осознанию мирового культурного процесса как величественного творческого пути, по которому идут начиная с каменного века все народы мира.
Россия, Финляндия, Скандинавия, Индия, Китай, Монголия, Тибет – вот широчайший круг художественных интересов Рериха. Но всегда, даже проводя многие годы вдали от родины, Рерих был и оставался русским художником. Его дарование созрело на почве национальной культуры и неотделимо от нее. Само влечение к странам Востока выросло из любви Рериха к русской старине.
В 1890-х годах Рерих учился у Архипа Куинджи. Куинджи был чрезвычайно самобытным пейзажистом, одним из тех замечательных самородков, которыми изобиловало русское искусство. Быть может, его система преподавания заслуживает особого изучения: ведь из его мастерской вышли кроме Рериха Рылов, Богаевский, Пурвит – очень разные художники, но у них есть общее: монументальное восприятие природы, чуждое камерности, и смелость живописно-декоративных обобщений.
Эти качества объединились у Рериха с очень рано появившейся у него страстной увлеченностью историческим прошлым России, поэзией древности. Рерих органически входит в круг русских художников, на рубеже XIX и XX столетий ожививших в чудесных полотнах страницы русской истории и сказочного эпоса, причем историческая интуиция дополнялась основательным научным познанием, но не отвлеченным, а связанным с «расспросами» живых свидетелей старины – архитектурных памятников, материалов раскопок, сохранившихся старых обычаев. Среди этих художников Аполлинарий Васнецов по всему своему складу художника-ученого более всего близок к Рериху, хотя поэтическая мысль Рериха была и смелее, и глубже, и фантастичнее.
Историческую живопись оплодотворяло «открытие» сокровищ древнерусского искусства, только начавшееся в то время. Рерих был одним из пионеров изучения и освоения традиций иконописи. Напевноэпический строй иконы, ее ритм, неповторимая красота ее «колеров» не могли не захватывать воображение художников, настраивая его на былинно-легендарный лад. Появлялись и холодные стилизаторы типа Стеллецкого. Какие-то элементы стилизаторства возникали и у Рериха, но «декадентом» он никогда не был – широкие и сильные крылья таланта художника-мыслителя поднимали его высоко над упадочными течениями.
Масштабность, размах интеллектуальных исканий Рериха – это черта, особенно глубоко роднящая его с лучшими традициями русской культуры XIX века. Когда-то еще Александр Иванов высказывал мысль, что русский художник призван объединить искусство с наукой – с «литературной ученостью», как он выражался. Для самого Иванова это был путь, в истинности которого он был глубоко убежден. В самом деле: разве его работа над библейскими эскизами не была работой художника-ученого и мыслителя? А разве не был мыслителем Суриков с его почти фанатической страстью познания, поисков, изучения? Вне «литературной учености» нельзя понять и творчества Врубеля. Есть нечто глубоко закономерное в этой тенденции к взаимодействию научно-философского и художественного мышления, к их объединению в высшем синтезе.
Рерих остается русским и в своем стремлении проникнуть в дух и смысл культуры иных народов. Это та способность «всемирной отзывчивости», которой обладали крупнейшие деятели русского искусства и которая драгоценна также для многонациональной, интернациональной по духу советской художественной культуры.
Начавшись с углубления в русскую историю, интересы Рериха идут как бы по расширяющимся орбитам, захватывая сначала северные страны, а затем устремляясь на Восток.
На выставке был неполно, но все же с достаточной выразительностью представлен первый период творчества Рериха – преимущественно «русский». Правда, не было его первой, прославившей его картины «Гонец», но она хорошо известна всем по экспозиции Третьяковской галереи. В этой картине уже заключен, как в зерне, пафос его искусства, и еще более он раскрывается в другой, тоже очень известной картине «Город строят». Суровый и деятельный мир наших предков оживает, как подлинная быль. В этом мире не было покоя; что-то тревожное, подстерегающее окружает «гонца», пробирающегося на грубо выдолбленной лодке среди сумрачных берегов при таинственном свете месяца, который как будто крадется по небу. Труды и опасности, страх неведомого – на каждом шагу. Предвещают беды зловещие вороны. Но среди диких лесов вырастают срубы, деревянные уступы башен, люди копают землю, таскают бревна, волокут по суше свои птицеподобные ладьи, с настойчивой хлопотливостью муравьев неустанно работают, забираются все выше – идет вечное, упорное созидание. Так видится художнику история.