Переписка Бориса Пастернака - Борис Пастернак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действительно, текст, напечатанный в «Современнике» (1915, № 5), не корректен. Кроме опечаток и неверного чтения некоторых мест по рукописи, он содержит купюры, сократившие резкости и бытовые вульгаризмы немецкой комедии, а свойственный разговорному языку эллипсис дополнен словами, нарушающими стихотворный размер.
Только через три года, летом 1918 г., когда Горький приезжал в Москву, Пастернак узнал от него, что в этом письме он «жаловался Горькому на Горького. Комедия была помещена по его указанию, и он правил ее своею рукою» («Люди и положения»). Пастернак ходил к Горькому получить заказ на дальнейшие переводы драм Клейста от издательства «Всемирная литература», которое тогда создавал Горький, и разговор зашел, вероятно, и о переводе 1915 г. В последующие месяцы Пастернак перевел три трагедии Клейста (Анкета Всероссийского профсоюза писателей 19 апреля 1919 г.). Об этом свидании с Горьким, приезжавшим в Москву на неделю с 23 по 29 июня, известно из письма Пастернака от 5 февраля 1921 г.
Пастернак – Горькому
<Москва, 5 февраля 1921 г.>
Дорогой Алексей Максимович!
Однажды я по пустячному поводу, без основанья и несправедливо поднял ненужную и глупую историю о правке «Разбитого кувшина». [332] Вы, наверное, уже ничего не помните, и это письмо, м<ожет> б<ыть>, удивит Вас и покажется непонятным. Но дайте мне выложить то, что на душе у меня, я его пишу не для Вас, а для себя. Я страшно виноват перед Вами, я без вины перед Вами виноват, и этой вины я ни изжить, ни искупить не в состоянии: не знаю как. Горечь этого сознанья не оставляет меня, особенно ужасно мне было первое открытье этой моей вины, которой я за собой раньше не знал, – я Вам пишу чистосердечно, т<о> е<сть> без преувеличений, и говорю: вина, ее и разумею, как бы противоречиво это ни казалось, как бы ни просилось на язык логически более удобное «недоразуменье». Если бы я оправдывался (хотя бы перед самим собою), психологические условья моей роковой оплошности могли бы иметь значенье, – но оправдаться я никак не надеюсь – тут важен результат, тут важно то, что в сумме целого ряда несчастных случайностей я оказался несмываемо виноватым перед Вами, вот и все. И оттого я называю это виною. Так оно и есть. Я Вам пишу о своем горе, дочтите письмо до конца.
Никогда в жизни я так не бледнел от чувства непоправимости при внезапном каком-нибудь известии, как в тот вечер 18 года, когда летом я вернулся от Вас после первого моего посещенья и узнал то, что уже три года влачил за собой, того не зная. Я себе места не находил от этого чувства и бросился Вам писать. Но это так некстати и так досадно сплелось с тем, что я у Вас по делу был, что этот шаг, такой необходимый и такой единственный, показался мне немыслимым, невозможным. Я не знаю, за что судьба послала мне этот случай. Но я не преувеличиваю его тягостности: чувство это, как сознанье проклятья, пошло трещиной по всему моему миру, раздвоив все то, чем приходится жить, когда пишешь. И я не каюсь Вам. В чем мне каяться? И не винюсь. Какое тут может быть извиненье? Но эта роковая бессмыслица, отравившая мне мое отношение к двум людям, с этой бессмыслицей связанным: к себе и к Вам, к себе в особенности (о хаотической путанице, царящей в последнем чувстве, уже совсем нестерпимом, мне нет надобности говорить) – эта бессмыслица мне не под силу. Я это опять испытал, будучи у Вас по просьбе Пильняка. [333] Мне кажется, что когда Вы узнаете все это, у меня станет чище и яснее на душе. Письмо это я передам лично: я знаю, что Вы его получите. Считаться с этим письмом Вам не надо. Я знаю, что оно покажется Вам отвратительным – это сознанье мое – лишний пример того, как множится и плодится бацилла этой моральной горечи во мне: как в ней ни двинься, куда ни глянь, ее растишь, ее множишь: это линия безвыходности, всякий выход из которой только ее удлиняет. Что ж делать? Но надо было, чтоб Вы это узнали. Если б я Вам рассказал, как двойственно и как несчастно сложился мой «литературный путь» после этого случая, Вы бы увидали, как планомерно и последовательно казнит жизнь за всякий поступок, сделанный без согласья с характером человека, т<о> е<сть> за всякую нечаянность, оплошность, за все то, словом, за что может винить человека только мысль мистика. За недоразуменье.
Ваш Б. Пастернак.
Как непосредственному участнику событий, выросшему в воспоминаниях автора до размеров символического образа революции, Пастернак послал книгу «Девятьсот пятый год» Горькому со следующей надписью: «Алексею Максимовичу Горькому, величайшему выраженью и оправданью эпохи с почтительной и глубокой любовью. Б. П а с т е р н а к. 20.IX.27. Москва». Горький поблагодарил за присылку письмом, ни словом, однако, не обмолвившись о впечатлении от книги.
Горький – Пастернаку
<Сорренто, 4 октября 1927 г.>
Дорогой Борис Леонидович —
получил книжку Ваших стихов, [334] сердечно благодарю Вас!
Кстати, извещаю, что «Детство Люверс» переведено на английский язык и, вероятно, в ближайшие недели выйдет из печати в Америке. [335] Условий перевода и издателей я еще не знаю, узнав – немедля сообщу Вам. Я немало слышал о том, как Вы живете, от Зубакина и Цветаевой, [336] но они не могли сказать мне, пишете ли Вы прозу? Очень хотелось бы этого, ибо, судя по «Детству», Вы можете писать отличные книги. Всего доброго. И еще раз – спасибо!
А. Пешков
Пастернак счел нужным объясниться, и 10 октября он писал:
Пастернак – Горькому
<Москва> 10.Х.27
Дорогой Алексей Максимович!
Горячо благодарю Вас за письмо. Ваше обещанье сообщить мне дальнейшие подробности относительно перевода «Д<етства> Л<юверс>» смутило меня до крайности. В неловкости, которую оно для меня несет, я неповинен. Неужели не найдется никого другого, кто бы это сделал вместо Вас? Ваш рабочий день для всех нас драгоценен. Легко вообразить, сколько на него делается отовсюду покушений. Вы у всех на виду и, вероятно, связаны дружеской перепиской с лучшими людьми мира. Вы в родстве и перекличке с крупнейшими его событиями. Можно догадаться, с какой бесцеремонностью и в каком числе забрасывают Вас всякими просьбами и вопросами отсюда. Ведь каждый тысячный считает себя первым и единственным, произведения же Ваши, обращенные к человеку без обиняков и околичностей, вероятно развязывают в русском читателе его исконную сущность, и он, «тоже» не чинясь и точно делая Вам этим честь, тотчас лезет к Вам в прямые собеседники. К этому надо прибавить Вашу удивительную отзывчивость и редкую заботливость о людях, примеры которой и у меня перед глазами. Пополнять эти ряды, даже и с Вашего согласия, я считал бы преступлением. Ради бога, бросьте мысль о «Детстве Люверс» и в том случае, если только этой мысли я и обязан переводом вещи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});