Чуковский - Ирина Лукьянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гайки закручиваются сильнее. В ГИЗе создан Политодел, фактически исполняющий функцию цензуры. Литераторам со всех сторон мешают, не дают заниматься делом, пытаются вогнать в рамки циркуляров и постановлений, приписать к «отделам и подотделам», обложить отчетностью.
Кругом разливается море физически отвратительной пошлости, такой грубой и первобытной, что по сравнению с нею «кафры и готтентоты» из давнишнего «Ната Пинкертона» кажутся утонченными эстетами. Дневники Чуковского полны неприязненных записей о глупостях и нелепостях повседневной жизни, о противных людях, с которыми приходится встречаться.
Куда меньше пишется о другом, само собой разумеющемся: несмотря на все это, писатели продолжали трудиться, веря, что погружением в голод и свинство, идеологическим давлением и репрессиями перемены в обществе не ограничиваются. Пожалуй, только это и давало силы выжить. Те, у кого этой веры не было, уезжали. В 1920 году уехали Бальмонт, Мережковский и Гиппиус, Давид Бурлюк, Сергей Судейкин и многие другие. Уезжали и писатели второго и третьего ряда, и критики, и журналисты – и, получив трибуну в эмигрантской прессе, обрушили на оставшихся в России шквал понятной горечи – и, разумеется, мелких обид, злопамятства, ехидных гипербол, а иногда и откровенного вранья. Недоброжелательное внимание бывших друзей и коллег причиняло оставшимся ощутимую боль. Весной 1921 года, например, в печати распространилась сплетня о Чуковском, что он «бывший агент». Коллеги выступили в его защиту. Блок писал тогда в статье, которую предполагалось разместить в «Литературной газете» в качестве редакционного возражения эмигрантской печати: «Появляется все больше настоящих литературных органов, сотрудникам которых понятно, что с Россией и со всем миром случилось нечто гораздо более важное и значительное, чем то, что г-жам Даманским приходилось читать лекции проституткам, есть капусту и т. п.». Писательница Даманская только что опубликовала в ревельской эмигрантской газете свои воспоминания о Доме искусств – но ее статья была только поводом для высказывания, горечи накопилось много.
Если бы не блоковское «нечто важное и значительное» – то и капусту (был месяц, когда весь Петроград ел ее одну, свидетельствует Шкловский), и лекции проституткам, акушеркам, милиционеркам, пролетарским поэтам, и ревизии, комиссии, претензии контролирующих органов, и необходимость служить в пяти местах, чтобы собрать продуктов на один пирог, – все это было бы невозможно вынести. Блок все чаще сомневался и спрашивал себя и Чуковского: «Что, если эта революция – поддельная? Что, если и не было подлинной?»
Силы были на исходе. Усталость давила неимоверная. К счастью, близилось лето – короткая передышка перед последней смертельной зимой.
Лето 1920 года Чуковские снова проводили в Ермоловке. Корней Иванович придумал продолжение «Крокодила», думал и писал о Блоке, работал над лекцией об Ахматовой и Маяковском – как и раньше, свои мысли и открытия он представляет публике и в виде лекций, и в виде статей; лекция была прочитана вскоре (в сентябре), статья вышла в 1922 году. Лекция «Две России: Ахматова и Маяковский» имела успех. Маяковский несколько позднее нарисовал в «Чукоккале» серию из четырех картинок («Окна Чукроста», где изображались умильная Ахматова с нимбом и варвар-Маяковский) – и подписал: «Что ты в лекциях поешь, / Будто бы громила я, / Отношение мое ж / Самое премилое. / Скрыть того нельзя уже: / Я мово Корнея / Третий год люблю (в душе) / Аль того раннее».
Ахматова говорила К. И., что задрожала, узнав, что он собирается о ней писать, – однако лекцией и статьей, кажется, осталась довольна. Никто пока не мог предположить, что основные положения этой лекции потом будут подхвачены, перевраны и истолкованы в политическом смысле. Сама Ахматова называла «Две России» одной из трех причин, вызвавших первое посвященное ей партийное постановление в 1925 году. Правда, Лидия Корнеевна это постановление очень старалась найти – и никаких его следов не обнаружила.
Как бы то ни было, явственная перекличка доклада Жданова с давней статьей К. И. об Ахматовой, пусть даже и бессознательная, прекрасно иллюстрирует старую мудрость: «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется». Литературным критикам еще только предстояло понять, что наступила пора тщательно выбирать выражения.
Фантасмагория Герберта Уэллса
В начале октября 1920 года Россию посетил писатель Герберт Уэллс, с которым Чуковский виделся в 1916 году в Англии. «Горький попросил моего отца как человека, хорошо знающего английский язык, водить гостей по достопримечательностям, – рассказывал Николай Корнеевич. – Дело это было нелегкое, потому что оба гостя (Уэллс приехал вместе с сыном) оказались на редкость неразговорчивыми и даже вопросов почти не задавали. Они как будто чего-то все время боялись, хотя чего именно, понять было невозможно. Суровый, голодный, оборванный, без света и тепла, без извозчиков и автомобилей, полупустой город со стоящими трамваями, с траншеями и брустверами посреди улиц и площадей для отпора белогвардейским бандам Юденича наводил на них ужас одним своим видом». Надо заметить, что память часто подводит Николая Корнеевича, и это один из таких случаев: Юденич осаждал Петроград годом раньше. Разве что с тех пор упомянутые траншеи так и не успели засыпать.
Во время визита английского фантаста произошел довольно неприятный казус, широко известный еще и потому, что К. И. отреагировал на него чрезвычайно болезненно. Вот фрагмент его комментария к записи Уэллса в «Чукоккале»:
«Горький попросил меня показать именитому гостю какую-нибудь петроградскую школу. Я был очень занят в тот день, но, конечно, отложил все дела и тотчас повез Герберта Уэллса в ту школу, где учились тогда мои дети».
«Для нас, школьников, встреча с ним была большим событием. В те годы мальчики и девочки из интеллигентских семейств зачитывались Уэллсом, а в Тенишевеком учились преимущественно дети интеллигенции, – вспоминал Николай Корнеевич. – Радостной толпой встретили мы его в одном из наших длинных залов и жадно разглядывали… Отец мой, говорливый и веселый, как всегда на людях, спрашивал то одного мальчика, то другого, какую книгу Уэллса он любит больше всего. Ответы так и сыпались…»
Дети перечислили все до единой книги Уэллса. «Отец мой все это добросовестно и эффектно переводил на английский, – пишет сын Чуковского. – Но Уэллс слушал хмуро. Он ни разу нам не улыбнулся и не задал ни одного вопроса. Он не скрывал, что хочет поскорее уйти. Все пребывание его у нас в школе продолжалось не более получаса».
«Велико было мое негодование, – это уже комментарий К. И. к „Чукоккале“, – когда месяца через два я узнал, что Уэллс высказал в английской печати и в своей книге „Россия во мгле“ уверенность, будто я предуведомил тенишевцев о его предстоящем приезде и подучил их заранее оказать ему радушный прием».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});