Петербургские апокрифы - Сергей Ауслендер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поцелуи Венеции{304}
Переулки, то совсем узкие, то несколько шире, вывели меня снова на площадь Святого Марка.
Я только вчера прибыл в Венецию, и мне нравилось отыскивать самостоятельно, пользуясь Бедекером, дорогу на почту и обратно на площадь. Тут я сел на ступени одной из колонн и вскрыл полученное письмо.
«Милый Толя, — прочел я. — Пишу тебе уже в Венецию, — последний пункт, отмеченный в твоем маршруте. Слава Богу! Я не писала тебе, чтобы не испортить радости твоего путешествия, но теперь могу сказать, как страстно жду я твоего возвращения. Кирочка все лето прихварывал — я тоже не писала тебе. Да и вообще трудно и тоскливо все одной и одной. Очень прошу тебя, Толя, не утомляя себя, конечно, все же не очень задерживаться на обратном пути. Даст Бог, еще когда-нибудь соберешься, а теперь возвращайся, голубчик, домой…»
Это писала Таня, моя жена.
Я оглянулся кругом: голуби, пестрая шумная толпа. Венеция! Все эти недели я жил вне памяти прошлого, России, семьи. И сейчас, первый раз с самого приезда за границу, я вдруг почувствовал себя чужим и ненужным ей. Я даже встал и недоумевающе пожал плечами:
— Зачем я здесь? — почти вслух произнес.
В этот момент я забыл, как два месяца назад меня, полумертвого, отправляли за границу, как эта поездка казалась единственным спасением. Забыл, и каким родным чувствовал я себя в Италии, как короткими открытками отделывался от назойливых, мне казалось, вопросов домашних. Сейчас я чувствовал себя русским, чувствовал, что в России у меня остались мать, жена, двое детей. Чужая Венеция казалась неинтересной и ненужной.
Решительным шагом прошел я к столику кафе, тут же на площади, и, потребовав себе черного кофе, написал карандашом на открытке: «Дорогие Танечка и детишки мои. Возвращаюсь. Насмотрелся такого, что на всю жизнь хватит. Здоров. В Венеции пробуду дня три, не больше. Скоро обниму вас».
Я глотал отвратительный горький кофе и оглядывался, отыскивая почтовый ящик.
Звонкий голос у самых ног заставил меня вздрогнуть. Итальянский мальчишка разронял апельсины. Теперь он ползал на карачках, подбирая их, гримасничал и смешил прохожих. Два соседних итальянца протянули ему папиросы. Он закурил сразу две, но поперхнулся дымом, и папиросы при общем смехе полетели на землю. Тоже смеясь, мальчишка снова подобрал их.
— Грязные! — почему-то сказал я по-русски.
— О! Вы — русский? И мы — русский, — совершенно неожиданно выпалил мальчик, оборачиваясь ко мне.
— Хорош русский, — я невольно засмеялся, глядя на его черномазую физиономию.
— Русский, русский, — уверял он, и быстро затараторил по-итальянски, видимо, торопя меня кончить кофе и куда-то идти с ним.
Пирожные на моем столике внезапно привлекли его внимание, и, щелкая языком от удовольствия, он жестами попросил разрешения взять.
— Ну уж, так и быть, ешь, русский.
Я расплатился и встал. Мальчишка был подле, все убеждая идти с ним. Я показал ему написанное письмо, которое надо было опустить в ящик. Он понял, обрадовался и побежал вперед, сильно встряхивая корзину с апельсинами. Почтовое отделение оказалось в двух шагах.
— Vieni,{305} — снова позвал меня мальчик.
Из какого-то равнодушия, а не любопытства, пошел я за ним. Вошли в приемную антикварного магазина, сплошь заставленную напоказ разным товаром. Тут были и сумочки, и кораллы, и разные бусы и картины. Поднялись по лестнице во второй этаж и оказались в самом магазине. Какой-то странного вида человек встретил нас. Белокурые волосы, такие же борода и усы, особенно заметные на бронзовом от солнца лице. Мальчик что-то пояснял ему по-итальянски.
— Ах, синьор, вы русский? Пожалуйте сюда. Я — тоже русский.
— Вы — русский? — удивился я. — Как же вы попали сюда?
— А вот это — моя лавка. Я уже шестнадцать лет как уехал из России, из Петербурга. Да, из Петербурга. Синьор тоже из Петербурга? А это — мой сын, бамбино,{306} — указал он на моего знакомого мальчика, — сын, только он почти не говорит даже по-русски. Да и где научиться? Я сам начинаю забывать свой язык. Так редко слышишь его.
— И что же, вы не скучаете по России?
— Ах, синьор, что делать!.. Может быть, синьор посмотрит мой магазин. Синьор давно в Венеции?
Я стал спрашивать цену некоторых вещиц, принимая все это за обычную в Италии хитрость, чтобы заманить покупателя.
— Синьор не должен покупать. Я просто рад поговорить с русским, — остановил он меня. — Сядьте здесь, синьор, и, если будете добры, расскажите мне про Петербург. Что там нового?
Я рассказывал с особенным удовольствием все, что мог вспомнить о родном городе, все мелочи, даже какие новые памятники, мосты и церкви были в последнее время построены. Церкви особенно его интересовали.
— Молиться, конечно, можно везде, — вздохнул он. — Поверит ли синьор, — с жаром говорил он, — я даже вкус чая русского забыл. Сперва еще заходил в кафе, пил. Но здесь совсем не то, совсем не то.
— Как странно, а у меня взят с собой чай, но я с первой же недели бросил его пить и не вспоминал. Хотите, я вам принесу?
— Если синьор будет так любезен. Но и синьор выпьет с нами, не так ли?
— Хорошо, спасибо. Так сегодня, вечером, я приду.
— Если синьору угодно посмотреть что-нибудь в Венеции, то бамбино может его проводить, — предложил русско-итальянский синьор.
Я оглянулся на бамбино. Он тихо стоял подле сидящей у окна с работой женщиной.
— Это — моя жена, синьор, — пояснил хозяин, — синьора Бианка.
Я издали поклонился ей и успел заметить только бледное, усталое лицо и большие, будто незрячие глаза.
— Почему же вы теперь не вернетесь в Россию? — уже на лестнице спросил я.
— О, я бы никогда не жил в Венеции, — в Венеции трудно жить русскому, — но она не хотела уезжать.
Я не понял, о ком он говорит, и смотрел на него.
— Я женился, синьор. Синьора Бианка любит свою Венецию.
Я распрощался и ушел до вечера.
Вечером я пил русский чай у моих новых знакомых. Сам синьор глотал его с каким-то благоговением; синьора Бианка бледно улыбалась, а бамбино больше налегал на сласти, которые были поданы к чаю.
Я снова рассказывал о России и так увлекся, что забыл, где нахожусь, забыл, что, кроме синьора, никто из слушателей меня не понимает, когда вдруг, слегка звякнув чашкой, синьора Бианка отодвинула свой прибор, встала и молча и тихо вышла из комнаты.
Я смутился.
— Синьоре скучно, простите, ради Бога!
— О, нет, нет, — заторопился, тоже, видимо, смущенный, синьор. — Синьор не должен обижаться. Прежде синьора Бианка немного понимала по-русски, теперь, может быть, забыла… Но синьоре не скучно, — нет, нет, синьор. У ней горе, у синьоры, — он понизил голос.
— Горе у синьоры? — повторил я.
— Да, горе. Прошлый год умерла у нас дочка. Синьора Бианка так хотела иметь дочку. Сын не то, сын — на улице, дочь — в доме. И дочка умерла. С тех пор синьора Бианка все молчит и никогда не смеется.
— Но вы еще молоды… — начал я.
— Нет, нет, синьор не знает. Синьора Бианка больше не хочет…
Наступила некоторая неловкость, которую синьору так и не удалось рассеять, и я скоро ушел.
Ночь была лунная, вся площадь казалась сахарной, не настоящей. Блестела вода лагуны, сейчас совсем зеленая. Неприятно назойливо лезли воспоминания, виделись неживые глаза синьоры Бианки. Я досадливо повел плечами.
«Просто тихая помешанная. Нечего к ним больше ходить, вот и все».
С этим же решением встал я на другое утро. Было пасмурно. Я осмотрел дворец дожей, С.-Марка, пообедал и, ощущая какое-то смутное беспокойство, пошел, чтобы отвлечься, в академию. Но она оказалась уже закрытой. Решив побродить по переулкам, таким необычайным, которые можно видеть единственно в Венеции, я как-то неожиданно для себя оказался снова на площади и даже прямо против магазина моих знакомых. Сознаюсь, я был рад, что синьор заметил меня и привел к себе.
С этого дня дружба моя с этим странным семейством закрепилась. Уже не противясь желанию, проводил я у них весь день. Уходил только обедать.
Я смотрел, как зазывает покупателей и торгует в лавке синьор. Он теперь уже очень охладел к России, весь во власти своей новой, родной ему сейчас жизни. Смотрел, как курит, дерется с мальчишками, шалит и смешит окружающих бамбино.
А иногда сидел подле молчаливой синьоры Бианки, смотрел, как ловко и невозмутимо плетет она тончайшие кружева. Тут было тихо, как в церкви. Громкий голос синьора замолкал в ее присутствии, и одного взгляда ее незрячих глаз было достаточно, чтобы остановить любую шалость бамбино. Замечаний никому она не делала, вообще почти ничего не говорила. Не говорила она и со мной. И я часами просиживал молча, мечтая, может быть, вслух говоря свои мысли. Иногда она поднимала на меня глаза и долго смотрела не мигая, будто не видя меня, а может быть, читая в душе моей.