Надсада - Николай Зарубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Особенная — как не быть особенной, — с готовностью отозвалась Татьяна. — По старинному образцу кладена. Русская. А теплая она завсегда — так уж сотворена печником Хоменкиным — царствие ему небесное. Энто вот приступец, куда ставили зажженную лучину, а дым выходил в энтот вот крохотный дымоходец. Зимними вечерами пряли пряжу, вязали варежки, носки и друго. Песни пели.
— Читал я об этом.
— Читаное — энто чужое, а я вот сама вживу пряла при лучине-то. Вся молодость моя прошла при лучине. Ой, люшеньки-и-и-и…
На столе в объемистых чашках стояли молодая круглая картошка со сметаной, крупно нарезанное сало, холодец, помидоры, малосольные огурцы, собственной выпечки хлеб и прочая, свойственная этим местам, снедь.
Молодой архитектор ел с завидным аппетитом, по ходу подхваливая то, что собирался отправить в рот, чем особенно польстил старухе.
— Ешь-ешь, болезный, — придвигала к нему то одно, то другое.
«Хм, болезный… — отметил про себя Владимир. — Что-то новенькое появилось в лексиконе матери. Надо будет как-нибудь потом приглядеться…»
— Небось, такой-то еды в вашем городу и не бывало? — допрашивала гостя.
— Что вы, Татьяна Маркеловна, такую пищу я ел только в деревне у своей бабушки в Тульской области.
— Ажио в Тульской? — ужасалась Татьяна.
— В Тульской, — подтверждал тот. — А что вас удивляет?
— Дак я ж никада тамако не бывала.
— Я здесь у вас в Сибири тоже не бывал, а вот теперь, благодаря вашему сыну Владимиру Степановичу, довелось.
— Владимир-то Степаныч кого хошь припрет. Нет покоя ни себе, ни людям. Ездит и ездит, ездит и ездит, а вот мать попроведывать, дак ево нетути. Ой, люшеньки-и-и-и…
Не обращая внимания на сетования матери, Владимир встал из-за стола, поднялся за ним и Виталий.
Белову парень нравился. Нравился с самого Петербурга, неслучайно пригласил поехать с ним в Сибирь. Высокий, худощавый, с чистым тонким лицом и умными на нем глазами, с руками такими же чистыми и тонкими, но до всего касающимися. Одет он был в хорошие джинсы, серую куртку, на ногах — легкие крепкие ботинки. Голова покрыта шапкой рассыпанных в беспорядке темных волос.
Пока были в доме родителей Владимира, Виталий успел ощупать все углы — и внутри, и снаружи, заглянул под навес, сунул голову в стайку, потоптался в предбаннике, а в самой бане внимательно осмотрел печь. И что-то записывал, зарисовывал в блокноте.
«Такой мне подойдет», — отметил про себя Владимир. С некоторых пор он был озабочен подбором людей на ключевые места пока не существующего дела, которое намеревался развернуть в Ануфриеве и которое пока что в голове его обозначено было лишь в общих чертах.
На выселках гостей встретил вездесущий Иван Евсеевич. После памятного отъезда Владимира и Людмилы старик толковал Николаю:
— Знашь, Миколка, женшина мне оченно пондравилась. Душевная и не гордая.
— С чего ты взял, что она не гордая, такие как раз гордыми и бывают, — не согласился художник.
— Я не в энтом смысли, Миколка. Я в том смысли, что до всего доходчивая. И до меня, старого, тако же, и до Раисы моей, и до касаточек.
— Сильно ей нужны были твои касаточки, — снова не согласился Николай. — Просто открытая сердцем, не растерявшая в своих больших городах человеческого, к тому же — женщина влюбленная.
— В кого ж влюбленная? Не в Володьку ли?
— В него. А что: Владимира и любить уже нельзя?
— Можна, канешно, кто ж говорит… Тока я б воздержался и помотрел, че дале-то будет.
— А че дале-то? — задирал старика Николай.
— Дале — боле. Ну вот када спытывашь человека в тайге. Поначалу вроде кажется — человек, то ись, обстоятельный. И обличьем, и повадкой. От… и — до… А как до дела-то дойдет, так и тьфу человечишка. Малость кака-нибудь.
— Ну, Владимир — не малость, тут ты, Иван Евсеевич, подзагнул. А любовь, как известно, самых отъявленных преступников меняет. Перерождает, то есть, внутренне. Человек становился и лучше, и чище, и добрее.
— Так-так, Миколка, — с живостью соглашался старик. — То-то я мотрю: Володька-то вроде как не в себе. Вроде как с добром и ко мне, старому Воробью, и к жисти. Че-то, думаю себе, не так. Не та-ак…
— И я тебе толкую, Евсеевич, о том же. Нельзя же все время вменять человеку в вину одно и то же, потому что время и обстоятельства, а тем паче — любовь все могут изменить в один миг.
— Твоя правда, Миколка, в един миг. От… и — до…
Старый Воробьев все время, пока художник дописывал портрет Людмилы Вальц, не отходил от него и против обыкновения больше помалкивал. Николай поглядывал в его сторону, улыбался, и работалось ему, как никогда, легко.
Женщина на полотне словно только что вышла из тайги, и теперь уже было ясно, что она сама и есть тайга — глубокая, несказанно прекрасная, вечно молодая. На голове — венок из разных цветов. Светлые волосы теперь отдавали зеленью, в голубых глазах чудился отсвет березовых рощ, в прижатой к груди руке — кедровые шишки, в другой, опущенной к стволу павшего красавца, крапинками крови — кустики костяники.
Давно просохшее полотно было вставлено в раму, багет для которой изготовил сам художник, и представлял он из себя причудливое переплетение растительного орнамента.
— От… и — до… — прошептал за спиной Николая старый Воробей, когда тот окончательно установил картину в переднем углу избы и отошел, чтобы еще раз посмотреть, все ли сделано так, как задумывалось.
— И куды ж ты теперя ея, ненаглядную? — так же тихо спросил старик.
— Передам в дар хозяйке.
Больше они о картине не говорили.
А сейчас Евсеевич стоял у ворот, наклонившись всем своим тщедушным телом навстечу подъехавшим.
— Степаныч пожаловал, — впервые Воробьев назвал Белова по отчеству. — Милости просим, дорогие гости. Как раз обедать собирамси…
— Мы пообедали у мой матери, Евсеич.
— Отказыватьси нехорошо, — произнес с укоризной.
— Иван Евсеевич прав, отказываться нехорошо, — поддержал старика вышедший из дома художник, следом за ним — дочь Наташа, которая впервые приехала погостить в далекую Сибирь к родным ей людям.
Наташа к этой поре цвела всеми красками молодой девушки лет двадцати с небольшим. Закончила экологический факультет Московского университета, успела поработать в заповеднике «Калужские засеки».
Братья обнялись. Белов представил ему Виталия, пояснив накоротке, что Виталий — архитектор, приехал из Петербурга.
— Простите, Виталий… — как вас по отчеству? — тут же повернулся к нему Николай.
— Алексеевич, но это не имеет никакого значения. Просто — Виталий.