Рассказы о походах 1812 года - Рафаил Зотов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К вечеру все замолкло. Корпус наш весь собрался на биваки, зажгли костры, и тут-то начались рассуждения, споры и догадки. Что ж это все значит? Каким образом допустили Наполеона переправиться? Почему позволили ему даже мосты свои выстроить? Отчего армия Чичагова не втоптала его опять в реку, когда он стал переправляться? Как Кутузов не по пятам его пришел к реке, чтоб доколотить его? Все это занимало нас почти целую ночь. Разумеется, все мы, как важные и знающие люди, осудили сперва Чичагова, потом Кутузова, а наконец даже и своего Витгенштейна. Все березинское дело казалось нам слабо, вяло, не чисто.
«Избави бог от этаких судей!»
На другое утро опять возобновилась канонада. Но это было уже последнее отдание празднику, последнее прощание французской армии, последний привет ее русской земле. Тут еще видели мы остатки этой великой армии, сильно борющиеся, храбро сопротивляющиеся, одним словом, тут еще блеснул гений Наполеона и дух его воинов. За Березиной все это исчезло. После получасового прощания пушечными выстрелами французы зажгли остальной мост, и пальба прекратилась. Это значило, что и остальные перебрались. Тут мы уже были вполне хозяевами на правом берегу и спешили к месту вчерашнего боя и ужасной переправы. Что же? Картины ужасов сделались еще разительнее, потому что погибающие были не в массе, а отдельными группами. За целую версту нельзя было подойти к берегу от оставленного французами обоза. Кареты, телеги, фуры, щегольские коляски, дрожки – все это, нагруженное русским добром, награбленным в Москве и по дороге; подбитые оружия, пороховые ящики, тысячи обозных лошадей, спокойно ищущих пищи под снегом или в какой-нибудь фуре; наконец, на груды убитых и умирающих, толпы женщин и детей, голодных и полузамерзших, все это так загромоздило дорогу, что надобно было отрядить целую дружину ополчения, чтоб как-нибудь добраться до места переправы. Здесь картины были еще ужаснее. Вся река наполнена была мертвыми. В отвратительнейших группах торчали из реки погибшие в ней вчера, а по берегу, как тени Стикса, бродили толпами другие, которые с какой-то бесчувственностью посматривали на противоположную сторону, не заботясь о нашем появлении и не отвечая на наши вопросы. И офицеры, и солдаты брали с собой этих несчастных, чтоб покормить их, окутать чем-нибудь потеплее и сдать для отправления в Витебск. При всем тогдашнем ожесточении нашем на французов бедствия березинской переправы казались нам достаточными, чтоб примириться с ними за пожары и истребление городов и сел, за бесчисленные убийства, совершенные над жителями, за тысячи погибших в битвах… Мы не воображали тогда, что березинские ужасы только начало гибельного их периода, что это только вступление в бедственную главу истории их нашествия, что за Березиной ждет их гибель и истребление, стократ ужаснейшие.
При разборе и расчистке обоза многие из наших обогатились. Иные случайно, другие, умышленно. Некоторые офицеры собирали книги, картины, атласы. Набожные отыскивали церковные ризы и утвари. Хозяйственные люди любили деньги, серебряную посуду, ложки, миски, самовары и т. п. Ленивые не получили ничего (я, грешный, был в числе последних)! Целые два дня продолжали мы разбирать и расчищать обозы – и все больше половины осталось на месте.
В эти два дня исправлены были мосты на Березине, и мы пустились вслед за французами, на выручку армии Чичагова, который истощил все свои усилия, принужден был пропустить Наполеона, бывшего все еще гораздо его сильнее. 20-го ноября сошлись мы с войсками Чичагова и, пропустив их вперед, предоставили им все лавры преследования. С этой минуты начался ужаснейший период французской ретирады. Оттепель, так много мешавшая наполеоновской переправе через Березину, вдруг превратилась в жесточайшие морозы, каких мы и в Петербурге редко видывали. Стужа ежедневно усиливалась и постоянно остановилась на 23® – 25® Реомюра. Это уже был последний, неотразимый удар для французской армии. Нравственное ее состояние совершенно упало, уничтожилось. Каждый привал, каждый ночлег ее был ужасным полем проигранной битвы; тысячи погибали в величайших мучениях. Воины, пережившие, может быть, Аустерлиц, Эйлау и Бородино, доставались нам теперь очень дешево. Каждый казак брал их десятками в плен и приводил их в каком-то бесчувственном состоянии. Они ничего не знали, не помнили, не понимали. Дороги были усеяны их трупами, во всякой хижине валялись они без призрения.
В переходе из Косина в Долгиново спас я нечаянно одного швейцарского капитана. Мы проходили мимо леса. Снег был крепок и не глубок, и потому мы пользовались прекрасной погодой, сворачивая иногда с большой дороги, и гуляли по опушке леса. Трупы замерзших французов кучами валялись по всем направлениям. Это зрелище было уже самое для нас обыкновенное и никого более не трогало, ничьего внимания не привлекало. Вдруг мне показалось, что в лесу у дерева какое-то существо шевелится, качается. С машинальным любопытством побрел я туда – и что же? Прислонясь к сосне, стояло на коленях какое-то загадочное существо. Одежда его была самая фантастическая; теперь она бы показалась презабавной. На голове привязана была тряпкой женская муфта; на плечах болталась душегрейка; нижнее платье было все в лохмотьях, все сквозное и едва оставлявшее сомнение, к какому полу принадлежало видимое существо. На ногах оставались одни голенища, обвернутые в солому, сквозь которую виднелись голые пальцы. Этот получеловек держал в руках маленькое распятие, вперял в него мутные и неподвижные свои глаза, и по шевелившимся губам видно было, что он молится, чувствуя приближающуюся смерть. Давно уже мы были равнодушны ко всем видам страданий и кончины[5], но молитва воина, умирающего на снегах чужбины, имела что-то необыкновенно трогательное. Я кликнул несколько солдат, спросил было умирающего кое о чем, но он не мог мне дать никакого известия, стужа и голод лишали его всякого чувства и понятия; мы его подняли, перенесли на сани, окутали всем возможным, влили ему в рот несколько рому и на авось привезли на ночлег. Он еще был жив, но надобно было вынуть его из саней, принести на руках в избу и положить. Тут новый прием рому возвратил ему способность языка. Он слабым голосом заговорил по-немецки и кое-как объяснил нам, что он капитан, швейцарец, служит в 32 полку и прочие военные и семейные подробности. Мы его покормили и, подобного восторга от нескольких ложек плохого супа, верно, еще никто не видывал на свете! Его осмотрели но, к счастию, оказалось, что он еще не успел себе ничего отморозить. Одно крайнее изнурение от голода было бы причиной его смерти. На другое утро, собрав ото всех товарищей все, что можно было отдать ему из одежды, мы заставили идти с нами до первого отправления большого отряда пленных во внутренность России. Что с ним после случилось – никто из нас не знает. Дай бог, чтоб помощь наша возвратила его в объятия семейства и друзей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});