Тринадцать сеансов эфиризации. Фантастические рассказы - Николай Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этакая глупость! — сказал соскучившийся слушатель: — и охота вам говорить про призраки в то время, когда…
— Когда что? — спросили другие.
— Когда, — с расстановкой продолжал говоривший, — в нас самих…
— О! В нас самих? Это опять из области психологии! Не надо. Сухо и скучно. Конечно, и в нас самих есть многое, о чем не смеет грезить мудрость, но все это слишком отвлеченно.
— Я — крайний реалист, вы это знаете; фантастика для меня — предмет бабьих россказней и детских сказок, но… я хочу рассказать вам случай из жизни Лагунина…
— Кстати, где он теперь? Говорили, уехал…
— Он в Петербурге; я его недавно видел.
— Где, где? Неужели! — живо заинтересовалось все общество.
— Об этом после… Я хотел рассказать вам, как в 1890 году, т. е. очень недавно, некто, нуждаясь в деньгах, продал дьяволу свою душу…
— О! — насмешливо сказал толстый доктор: — и что же? Получил деньги?
— Получил! — с странной, но очевидно непритворной, грустью отвечал рассказчик. — Шесть миллионов. Я не мистифицирую вас. У меня есть свидетели…
— Черти?! — спросил доктор, заливаясь хохотом.
— Люди, — недовольно отвечал рассказывавший и прибавил:
— Вы смеетесь над тем, что должно внушать ужас, и ужасаетесь глупых бредней, стоящих улыбки сожаления. Я не буду больше и говорить об этом.
Ракитский — так звали нашего собеседника— был бледен и, по-видимому, сильно ажитирован.
Мы переглянулись с недоумением.
— Кстати, — вмешался один из собеседников: — ты начал говорить про Лагунина; при чем тут он?
— Он? Он… Ну, одним словом, я не скажу ничего больше…
Понятно, что это усилило наш интерес, и мы пристали к нему с просьбой не испытывать больше нашего любопытства.
Ракитский подумал, закурил сигару и согласился.
— Я расскажу вам, — начал он, и голос его звучал строго и торжественно, — очень странную, почти невероятную историю из области сверхъестественного, которая, однако, случилась очень недавно и имеет, как я уже заметил, достоверных свидетелей. Вы узнаете, как в наше время, люди нашего типа, простые и обыденные, могут продать свою душу дьяволу, и как страшны своим демонизмом злые духи наших дней, сравнительно с своими легендарными предками.
— Ах, я понял! — воскликнул один из присутствующих, молодой, начинающий адвокат: — Ракитский хочет рассказать нам историю о человеке, продавшем свою душу не буквально, а иносказательно, разумея под именем души убеждения, принципы… Не так ли?
— Не так! — отвечал тот. — В моей повести фигурируют и стихийные силы, и… многое другое, о чем вы сейчас услышите. Знаете ли вы, что такое эфиризация?
Мы знали об этом очень немного.
— Ну, так узнаете из моего рассказа. Дело было так, — начал Ракитский. — В один из мерзейших ноябрьских вечеров прошлого года, я шел с Лагуниным по Казанской улице.
Была оттепель; сырой, холодный туман застилал мерцавшие огоньки фонарей; небо было совершенно одного цвета с уличной слякотью; моросило что-то, не имеющее названия и, в довершение, дул пронзительный ветер.
Сколько мне помнится, мы гуляли. Это не должно удивлять вас: непогода совершенно гармонировала с той слякотью, которая наполняла все атомы нашего существования, и, странное дело, до сих пор я не могу усидеть в своей комнате, когда слышу, как барабанят в оконные стекла капли дождя и разгуливает по улицам осенний ветер. Если вы подумаете, что неудобствами таких эксцентричных прогулок мы хотели заглушить наше ненормальное нравственное состояние, то вы почти не ошибетесь.
Мы провели на улице около четырех часов, и сильная усталость несколько нас успокоила. Заботы, тревоги, сомнения, все назойливые злобы дня отошли на задний план и дали место одному чувству — усталости и одному желанию — отдыха.
Эта прогулка открыла мне многое, чего я до сих пор не подозревал.
На Лагунина, материальное положение которого было так же незавидно, как и мое, напал припадок озлобления. В этот вечер он находил своеобразное удовольствие бередить свои сердечные раны, бичуя себя, глумясь над собою.
До этого, памятного для меня, вечера я, вместе со всеми, считал Лагунина за милейшего молодого человека «из нынешних». Много добродушия, очень много юмора, больше, чем нужно, лени и апатии, немного природного ума, «среднее» образование и развитие и полное отсутствие воли, — вот все черты нравственного облика Лагунина, к которым самый глубокомысленный психолог не прибавил бы ничего больше и… ошибся бы также, как я.
Добродушие моего товарища было боязнью выказать свое жестокосердие; невинный юмор маскировал собой злобный сарказм; апатия прикрывала жгучую, но бесплодную жажду деятельности, и весь этот маскарад при дневном свете происходил от бессилия воли и безграничных, доходивших до мании, самолюбия и самомнения. К этому присоединялась бедность, неудобство обыденное и заурядное, но действовавшее на Лагунина трагически. Его настоящее, неприглядное само по себе, казалось еще худшим, сопоставленное с прошедшим и будущим. Это настоящее было жгучим раскаянием о прошлом и подавляющим, бессильным страхом за будущее.
Лагунин родился в семье, принадлежащей к третьеразрядному, так называемому «темному» купечеству. Отец его составил себе стотысячный капитал, который после его смерти перешел в собственность восемнадцатилетнего Лагунина. Эти деньги сделались источником его несчастья.
На шестом году он остался круглым сиротой.
Лишенный ласк матери и нравственного влияния отца, Лагунин скоро нашел замену того и другого. За деньги все окружающие относились к нему с материнской нежностью и за деньги же он был окружен менторскими заботами солидных и почтенных людей.
На воспитание характера и наклонностей также повлияли эти всемогущие деньги. Деньги делали его бесконечно добрым и возвышенно благородным; с ними он был, в глазах людей, умен, развит, образован и даже талантлив; за них — любим и уважаем. Одним словом, ценой своих денег Лагунин был счастлив, и это счастье вошло у него в привычку.
Между тем, наследство уменьшалось.
Наступало время свести итоги, оглядеться и глубоко призадуматься, но Лагунин ничего не видел, кроме своих совершенств.
Бедность наступила как-то мгновенно.
После трех лет безумной траты денег, у него не осталось ни гроша, но Лагунин не придавал этому обстоятельству особой важности.
— Разве нельзя трудиться? разве нельзя сделать многое с моим умом, с моей волей?..
Но, когда он не мог накормить своих кровных, закадычных друзей ужином, то ему блистательно доказали, что он, если и не глуп совершенно, то, по крайней мере, далеко не умен.