Исповедь англичанина, любителя опиума - Квинси Де
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уделив столь много внимания основному заблуждению относительно опиума, я хотел бы указать и на другие; а состоят они в том, что, во-первых, душевный подъем, вызываемый опиумом, якобы неизбежно влечет за собою соответственную депрессию; во-вторых, говорят, будто естественным, и притом немедленным, следствием приема опиума является глубокое оцепенение и апатия, как физические, так и умственные. В первом случае удовлетворюсь простым отрицанием: надеюсь, читатель поверит мне, если скажу, что в течение десяти лет, принимая опиум с перерывами, я всякий раз на другой день после того, как позволял себе эту роскошь, пребывал в необычайно хорошем настроении.
Что же до предполагаемой апатии вследствие или даже (если доверять распространенным картинкам с изображением турецких курильщиков опиума) во время употребления, то я отрицаю и это: безусловно, опиум причисляют к главнейшим наркотикам - и соответственный эффект может возникать при длительном пристрастии к нему; на первых же порах он в высшей степени возбуждает и стимулирует организм. В те годы, когда был я еще новичком, это начальное действие длилось у меня до восьми часов, и потому такое распределение дозировок (выражаясь по-врачебному), при котором опиофаг немедленно погружается в сон, следует признать его ошибкою. И сколь же нелепы эти турецкие курильщики опия, сидящие с неподвижностью бронзовых всадников на своих чурбанах, таких же глупых, как они сами! Для того чтобы читатель мог судить о том, велико ли отупляющее воздействие опиума на способности англичанина, я расскажу (в манере скорее описательной, нежели аналитической), как с 1804 по 1812 год обыкновенно проводил в Лондоне свои посвященные опиуму вечера. Заметь, читатель, опиум не заставлял меня тогда искать одиночества, и тем более не погружался я в бездействие и вялое оцепенение, обычно приписываемые туркам. Я пишу свой отчет, рискуя прослыть безумным визионером, но мне это все равно; прошу читателя не забывать о том, что остальное время я отдавал наукам, напряженно занимался и, безусловно, имел иногда право на передышку, как все другие люди; впрочем, я позволял себе это крайне редко.
Покойный герцог - {17} частенько говаривал: "В следующую пятницу, коли будет на то благословение Божье, думаю я напиться пьян"; вот так, бывало, и я спешил уже заранее определить, сколь часто и когда именно я предамся опиуму. Происходило это едва ли более одного раза в три недели, ведь не мог я в то время отважиться посылать всякий день (как стал делать впоследствии) за "стаканом лаудана, теплого и без сахара". О нет, как уже говорилось, в те времена я редко пил ту настойку более, чем раз в три недели. Случалось такое обыкновенно по вторникам или субботам; на то имел я свои причины. В опере тогда пела Грассини {18}, и голоса прекраснее я никогда не слышал. Не знаю, какова теперь опера, ибо не бывал там вот уже семь или восемь лет, но в мое время вы не нашли бы в Лондоне более приятного места, где бы провести вечер. Всего пять шиллингов - и вот я уж на галерке, где чувствовал себя куда покойнее, нежели в партере. Оркестр своим сладостным и мелодичным звучанием выделялся средь прочих английских оркестров, чье исполнение, признаюсь, отнюдь не радует мой слух преобладанием ударных инструментов и абсолютной тиранией скрипок. Хор был божественен; и когда Грассини в роли Андромахи {19} появлялась в одной из интерлюдий и изливала свою душу в страстном порыве над могилою Гектора {20}, я сомневался: испытал ли хоть один турок, из тех, кто побывал в опиумном раю, хотя бы половину моего удовольствия. Но поистине я оказываю варварам слишком много чести, когда полагаю, что они способны испытывать радости, подобные интеллектуальным радостям англичанина. Ведь музыка несет интеллектуальную или чувственную радость в зависимости от темперамента слушателя. За исключением прекрасной экстраваганцы в "Двенадцатой ночи" {21} на эту тему из всего, что было бы сказано о музыке в литературе, я могу припомнить только одно (а именно) - замечательный отрывок из "Religio Medici" {["Вероисповедание медика" (лат.).] Сейчас у меня нет под рукою этой книги, но, кажется, отрывок этот начинается словами: "И даже музыка таверн, та, что веселит одного, а другого доводит до безумия, в меня вселяет глубочайшее религиозное чувство" etc. (Примеч. автора.)} сэра Т. Брауна; хотя он более всего примечателен своею возвышенностью, он имеет также и философское значение, ибо указывает на истинную сущность музыкального воздействия. Большинство людей ошибочно полагают, будто бы общаются с музыкой лишь посредством уха, и воспринимают ее пассивно. Но это не так: на самом деле получаемое удовольствие является ответом сознания на то, что вбирает в себя слух (материя, звуки воспринимаются чувствами, но обретают форму и смысл с помощью сознания); вот почему люди, обладающие одинаковым слухом, слышат по-разному. Что же касается опиума, то он, усиливая деятельность сознания, тем самым усиливает тот вид его деятельности, что необходима для творения изысканных духовных удовольствий из сырого материала звуков. Впрочем, один друг мой говорил, что последовательность музыкальных звуков для него - арабская грамота и что в них он не находит никакой идеи. Идеи! Но позвольте! При чем они тут? В них тут нужды нет. Откуда им взяться здесь: все идеи, какие только могут здесь возникнуть, говорят на языке обычного чувства. Однако сей предмет не имеет отношения к моему замыслу; довольно и того, что гармония в самых изящных своих проявлениях развернула предо мною, как рисунок на гобелене, всю прошлую жизнь мою, воплощенную в музыке, - но жизнь, не вызванную из памяти, а явленную сейчас и созерцаемую без печали. Все детали прошлого отступили и смешались в туманной отвлеченности, все страсти вознеслись, одухотворились и очистились. И все это за пять шиллингов! Кроме музыки на сцене и в оркестре вокруг меня в антрактах повсюду звучала музыка итальянского языка, ибо галерка обычно заполнялась итальянцами. Я слушал разговоры женщин с таким же восторгом, с каким путешественник Исаак Вельд {22} наслаждался нежным смехом канадских индианок - ведь чем менее вы понимаете язык, тем более вы восприимчивы к его мелодичным или же резким звукам. В этом смысле мне пригодилось то, что я очень плохо знал итальянский - немножко читал, но вовсе не говорил на нем, и разбирал не более десятой части того, что слышал.
Вот так я радовался в опере; но удовольствие совсем иного рода, доступное лишь по субботам (то есть именно в один из тех дней, когда давалось представление), порою вступало в спор даже с любовью к опере. Боюсь, однако, что на эту тему буду писать довольно темно, но могу уверить читателя, что он найдет куда больше темных мест в "Жизни Прокла" Марина {23} и в других биографических и автобиографических книгах. Как я уже говорил, сей особенный род наслаждения был дарован мне только в субботние вечера. Почему же именно субботний вечер был для меня так полон значения? В отдыхе я тогда не нуждался, ибо не работал, да и жалованья не получал. Почему в субботний вечер мне хочется не только слышать Грассини, спросит искушенная в логике публика? Не знаю, что и ответить. Так уж повелось: всяк по-разному проявляет свои чувства, и если большинству свойственно выказывать свою заботу о бедняках в деятельном сочувствии к их невзгодам и печалям, то я в то время выражал свою заботу в сочувствии их радостям. Горечь нищеты испытал я еще раньше сполна, и вспоминать об этом было тяжело; но никогда не тягостно созерцать радости бедняков, их скромные утехи, их отдых после изнурительного физического труда. Субботний вечер - та пора, когда для бедного люда наступает главный, неизменно повторяющийся отдых; даже враждующие секты объединяются почитанием дня субботнего, признавая тем самым узы братства, - когда почти все христиане в этот день отдыхают от трудов праведных. Это время отдыха в преддверии другого отдыха, отделенного целым днем и двумя ночами от возвращения к работе. В такой вечер я всегда чувствовал, словно бы сам только что сбросил тяжкое ярмо, получил заработанные деньги и могу позволить себе роскошь вкусить отдых. Дабы увидеть как можно больше из столь трогательного для меня зрелища, я часто, приняв опиум, блуждал по городу в субботний вечер, равнодушный к направлению и расстоянию, заходил на рынки и в другие уголки Лондона, куда бедняки в субботу вечером приходят выкладывать свое жалованье. Я вслушивался в разговоры прохожих, наблюдал за тем, как целые семьи - мужья, жены и дети обсуждают предстоящие развлечения и покупки, соизмеряя их с возможностями своей казны и с ценами на предметы необходимости. Все больше узнавал я их желания, беды, мнения. Порою слышался ропот неудовольствия, но куда чаще видел я на их лицах или улавливал в словах выражение надежды, спокойствия и терпения. В кротком смирении и покорности перед лицом непоправимого зла и безвозвратных утрат бедняки, вообще говоря, гораздо мудрее богачей. При всяком удобном случае, стараясь не показаться навязчивым, я по возможности присоединялся к ним, высказывал свое мнение о том, что они обсуждали, и они слушали меня снисходительно, даже когда мои суждения не отличались благоразумием. Если случалось, что заработки росли или хотя бы появлялась на то надежда, если немного снижались цены на хлеб или ожидалось падение цен на лук и масло, я радовался вместе со всеми; когда же происходило обратное, я искал утешения в опиуме. Ведь опиум (подобно пчеле, что извлекает нужный материал без разбора из роз и из сажи дымовой трубы) может подчинить все чувства одному главному настроению. Иногда мои странствия уводили меня очень далеко, ибо опиофаг слишком счастлив, чтобы вести счет времени; на обратном же пути я, словно мореход, неотступно следовал за Полярною звездою; в честолюбивых попытках отыскать Северо-Западный проход, я, вместо того чтобы плыть вокруг мысов и полуостровов, как на пути вперед, вдруг попадал в такие лабиринты аллей, таинственных дворов и переулков, темных, как загадки Сфинкса, какие способны, полагаю, сбить с толку самого отважного носильщика и привести в смятение любого извозчика. Порою почти уверен был я, что являюсь первооткрывателем неких terrae incognitae {неизвестных земель (лат.).}, и не сомневался, отмечены ли они на современных картах Лондона. За все это, однако, я тяжело поплатился впоследствии, когда какое-нибудь лицо вторгалось в мои сновидения, а неуверенность моих блужданий по Лондону преследовала мой сон, наполняя его той нравственной и интеллектуальной неуверенностью, что смущает ум и тревожит совесть.