Божьи яды и чертовы снадобья. Неизлечимые судьбы поселка Мгла - Миа Коуту
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бартоломеу Одиноку поднимает шторы и то делает вид, что смотрит в окно, то вглядывается в несуществующие часы на руке.
— Деолинда, Деолинда. Где в этот час бродит моя дочь? Вы не знаете, доктор?
— Откуда ж мне знать?
Спичка дрожит в пальцах старика. Он ждет, пока она догорит почти до конца. Только тогда прикуривает.
— Жена вам что-нибудь говорила?
— О чем?
— О прошлом, о семье… Вы же знаете: семьи — это сундуки, полные россказней, тайн и вранья.
— Нет, ваша жена никогда мне ничего особенного не рассказывала.
— И никогда не говорила о том, что произошло между мной и дочерью?
— Нет, никогда.
— В головах у детей всегда полно фантазий, вечно что-то напридумывают. И иногда обвиняют родителей в преступлениях, которых не было.
— Это дело обычное. В Португалии — то же самое.
— Я вам верю, доктор. И не на сто процентов, а на все что ни на есть проценты.
Португалец улыбается. «Должно быть, это ирония, — думает он. — Старый пройдоха уже в курсе всех моих секретов». Пару раз глубоко вздохнув для храбрости, Сидониу переходит в атаку.
— Вчера я забыл здесь, в вашей комнате, папку.
— Папку? Не может быть. Вы забыли ее где-то еще. Я сегодня делал уборку и ничего не заметил.
— Уверен, я оставил ее здесь.
— Не оставляли, я вам говорю.
Неколебимая уверенность механика развеивает последние сомнения доктора: Бартоломеу рылся в бумагах. Он проник в святая святых его прошлого.
— Лекарство! — бормочет врач.
Внезапно от страха на него нисходит неприятное озарение: лекарство, снадобье, вот что ему необходимо, срочно добыть снадобье, которое бы раз и навсегда покончило со стариковым кашлем. Португалец душит мысль в зародыше, удерживает слова, рвущиеся из глубины души: лекарство, такое лекарство, после которого все прочие лекарства уже не понадобятся.
Он всматривается в лицо Бартоломеу, но старик углубленно изучает свои дрожащие колени. Он пытается встать, но у коленок головокружение. Он трясет головой, протестуя против жестокой судьбы. И вздыхает: как бы хорошо сначала умереть, а уж потом состариться.
— Помогите мне сесть на кровать.
Повиснув на плече у гостя, старик плетется, непрерывно причитая. У него, мол, уже нет тела.
— Вы остались без работы, доктор. Я теперь — одна сплошная душа.
Сидониу смотрит на истощенного пациента и думает, что, возможно, так и есть: где угнездиться болезни в организме, в котором почти не осталось органов? Но тут же убеждается, что потеряно далеко не все: старик долго и демонстративно чешет яйца, а потом ту же руку, которой только что шуровал в штанах, подносит к носу:
— Нафталином пахнут. Мои помидоры воняют нафталином.
Будь это в другой раз, врач бы рассмеялся, но сейчас он так нервничает, что улыбка превращается в гримасу.
— Что с вами, доктор Сидоню?
— Беспокоюсь о пропавших документах.
— Найдутся, доктор. Как только перестанете искать, тут же и найдутся. Если только на улице кто-нибудь не спер…
— Воровская страна.
— Как вы сказали?
— Я ничего не говорил.
Португалец поник, его не узнать. Стоя у стены, он обшаривает глазами каждый уголок спальни. И снова — коварная мысль о снадобье, способном решить все проблемы.
— Знаете что, Бартоломеу? Думаю, вы правы. Надо выписать вам новые лекарства. Устроить, так сказать, шоковую терапию.
— Шоковая терапия? Не нравятся мне эти слова, доктор, что-то в них такое воинственное.
— Меня беспокоят эти ваши головокружения, забывчивость…
— Какая еще забывчивость?
Оба молчат. «Козел черномазый», — думает португалец. И мгновенно раскаивается. Что за расистские замашки? Как можно вообще такое помыслить? Похоже, лучше пойти пройтись, нервы проветрить. Тут он слышит, как больной цедит сквозь зубы что-то несусветное:
— Мезунга ва матудзи[3].
— Что вы сказали?
— Это я на своем языке.
— Ваш язык — португальский.
— Что-что, господин доктор? Ини нкабе пива, тайу[4].
— Извините, я не то имел в виду. Но почему вы перестали говорить со мной по-португальски?
— Потому что я не знаю, кто вы такой, доктор Сидоню.
От плотного напряженного молчания комната, кажется, становится меньше. Бартоломеу говорит, отвернувшись, не глядя в глаза иностранцу:
— Сегодня ночью вы мне снились… Вы слышите меня?
— Да, я вас слушаю.
— Мне снилось, что вы входите ко мне в комнату. В руках у вас шприц. Потом, когда вы подошли ближе к свету, я понял, что это не шприц, а пистолет.
— Пистолет?
— Фантастика, правда, доктор?
— Весьма странно.
— А может, и не так уж странно: ведь ваши предки когда-то явились сюда с пистолетами и ружьями убивать нас, африканцев.
— У меня с теми людьми не больше общего, чем у вас.
— Спокойнее, доктор, не нервничайте. Это исторический факт…
— Извините, дорогой мой, но я очень устал. Час поздний, не до исторических фактов. Пойду я, пожалуй, к себе в пансион.
Сидониу ждет, что Бартоломеу даст ему пройти, но тот и не думает отходить от двери.
— Будьте добры, выпустите меня. Мне надо идти, Бартоломеу.
— Видите? Опять всплывает прошлое. Как вы меня назвали?
— Как я вас назвал? Я назвал вас Бартоломеу. Разве не так вас зовут?
— Меня зовут Бартоломеу Аугушту Одиноку. Не просто Бартоломеу. Вы никогда не называете меня Бартоломеу Аугушту Одиноку.
— Так и вы меня зовете просто Сидониу.
— Доктор Сидониу. Я зову вас доктор Сидониу.
Обращение неполным именем — не только признак забывчивости. Это грабеж. Врач отнимает у него его корни, фамилию предков. Так поступали колонизаторы с рабами, еще дедушка рассказывал о подобных трюках.
— Боже мой, то пистолеты, то фамилия…
Врач прорывается к двери. Он хочет на волю, он задыхается и, распахивая створки, нечаянно толкает старика, тот шлепается на пол. Врач пытается помочь ему подняться. Но гордость в немощном теле Бартоломеу все та же, что прежде:
— Прочь!
— Обопритесь на меня.
— Сами же толкнули, а теперь помогать?
Португалец выходит. Он идет у самой стены под окном спальни Бартоломеу, как вдруг что-то внезапно пышет жаром ему в лицо. Это язычок пламени, мелькнувший на миллиметровую долю секунды, укус огненной змеи. Глаза у доктора чуть не вылезают из орбит, он обхватывает себя руками, как будто у самых его ног разверзлась адская бездна.
Уже рухнув на землю, он понимает: это горит, угрожающе развеваясь и меча искры, какая-то тряпка. Присмотревшись, он понимает, что это флаг Колониальной судоходной компании полыхает на своем импровизированном древке в окне. Обезумевший старик хриплым голосом орет:
— Конец дерьмовой свободе! Конец продажной нации!
Ругань еще долго разносится по мглистым улочкам поселка, отрясая с них нестойкий покой. Все знают, кто примет оскорбления на свой счет, но никому неизвестно, о какой именно свободе и о какой нации кричит Бартоломеу. Возможно, оскорбляемая нация — это крошечная спальня, в которой он добровольно сидит взаперти. А проклинаемая свобода — это возможность вернуться в прошлое и отправиться в плавание на давно проржавевших колониальных кораблях.
Глава одиннадцатая
Бартоломеу Одиноку ждет, распластавшись на диване в полумраке гостиной. Он видит, как входит жена с охапкой белья. «Красавица была, — думает он, — а теперь бока у нее стали тяжеленные, как у женщин, о которых всегда думаешь, что они — вперед задницей, даже если идут тебе навстречу». Бартоломеу вспоминает, как влюбился, о первых свиданиях, о том, как Мунда его околдовала. Они даже с Сидониу Розой, португальским врачом, тоже этот вопрос обсуждали.
Женская красота, говорил один, как те позолоченные шипы, которыми ядовитые твари парализуют жертву. И оба сходились на том, что нет такой красавицы, чья красота была бы целиком от природы. Что есть, так это ощущение красоты. Мундинья не была самой красивой на свете женщиной. Но Бартоломеу ни на кого не смотрел с таким обожанием. Он до такой степени влюбился, что ему нравились даже вспышки ненависти, которыми награждала его Мунда. А что ж еще ему было в такие моменты в ней любить?
— Это, дорогой мой Сидониу, не любовь, а любийство.
Сейчас Бартоломеу Одиноку затаился в темной гостиной, как хищник в засаде. Он подглядывает за женой, которая тяжелым шагом ходит из угла в угол. Зачем она там шарит по шкафам и комодам? Подозрение пронзает грудь старого мужа. Может, врач велел ей искать забытую папку? Может, она выполняет тайное поручение португальца?
От горьких сомнений печень подступает к горлу. Он с гримасой глотает горечь. Но тревога ложная. Мундинья всего лишь хлопочет по дому. Открывает шкафы, расставляет по пустым полкам ту пустоту, что у нее в душе. Смахивает пыль с прошлогоднего настенного календаря, протирает влажной тряпкой изображение Тайной вечери.