Есенин. Путь и беспутье - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известный грузинский поэт Тициан Табидзе свидетельствует, что в первый же день по приезде в Тифлис (осенью 1924 года) Сергей Александрович прочел ему «Возвращение на родину». И, думается, не случайно: «Возвращение…» – первый пробный эскиз к поэме «Анна Снегина», которую он начал писать в уме, видимо, еще летом 1924-го после поездки в Константиново. Второй эскиз – «Русь уходящая» – написан уже в Тифлисе, осенью.
Есенина с отрочества тянуло к толстовским и лермонтовским «загадочным туманам» Кавказа. Но только осенью 24-го он наконец-то приехал сюда надолго. И не только для того, чтобы рассеяться, отвлечься, отдохнуть, освежить душу грузинским гостеприимством и южным, уже нежарким осенним солнцем, а с надеждой, что здесь, за хребтом Кавказа, совладает с «большой эпическою темой», «чтоб, воротясь опять в Москву… прекраснейшей поэмой Забыть ненужную тоску И не дружить вовек с богемой». Конечно, и в Тифлисе многое отвлекало от большой работы; после крупного бильярдного проигрыша хотел было даже вернуться в Москву. К счастью, настроение очень скоро переменилось, и Сергей Александрович переехал в Батум.
Батум. 14.12.1924. Галине Бениславской:
«Работаю и скоро пришлю вам поэму, по-моему, лучше всего, что я написал».
Батум. 17.12.1924. Ей же:
«Работается и пишется мне дьявольски хорошо».
Зима 1924–1925 года на Черноморском побережье Кавказа выдалась холодной и снежной. Было не только холодно, но и скучно, и все равно – работалось: «Я скоро завалю вас материалами. Так много и легко пишется в жизни очень редко». (Из письма к Г. А. Бениславской.) Есенин по неделям не выходит из батумской квартирки Льва Повицкого, куда перебрался из ледяной и слишком уж грязной гостиницы. Но и здесь – холодина. Субтропический Батум не приспособлен к резким отклонениям от климатической средней нормы. Руки мерзнут так, что Есенин вынужден бросить карандаш и писать стихи «в уме». Еще недавно поэт опасался, что жизненного опыта – впечатлений, какие он лично вынес из «сонма бурь», хватит на большую поэму. Хватило! И воспоминаний, и творческой воли. И все помогало: и тифлисское веселье, и батумская скука.
Подобно Пастернаку в «Докторе Живаго», написанном в традициях русского классического романа, Есенин в «Анне Снегиной» сознательно впадает в «ересь неслыханной простоты» – пишет поэму из крестьянской жизни в духе Некрасова. Как и в хрестоматийном стихотворении Некрасова «Крестьянские дети», герой «Анны Снегиной», тоже поэт, возвращается в родную деревню отдохнуть и поохотиться. И Есенин делает все, чтобы его читатель про это вспомнил. Впрочем, особых усилий не требуется. «Крестьянских детей» заучивали наизусть в первом же классе сельских школ.Некрасов:
Опять я в деревне, хожу на охоту,
Пишу мои вирши, живется легко.
Вчера, утомленный ходьбой по болоту,
Забрел я в сарай и заснул глубоко.
Есенин:
Все лето провел я в охоте…
Однажды, вернувшись с тяги,
Я лег подремать…
Разносчик болотной влаги,
Меня просквозил туман.
По-прежнему с шубой овчинной
Иду я на свой сеновал…
По-некрасовски «значно» («Неелово, Горелово, Неурожайка тож», «Кому на Руси жить хорошо») названы у Есенина деревни, в которых развертывается действие поэмы: богатое и справное Радово, бедные и неблагообразные Криуши.
Сергей Александрович сам определил срок, к которому прекраснейшая поэма должна быть окончена: до мая 1925 года. Однако творческое напряжение было столь сильным, что он неожиданно «перевыполнил план». 20 января, собрав черновики и перечитав образовавшуюся «золотую словесную груду», «батумский отшельник» увидел, что работа практически завершена. С почти готовой «Анной Снегиной» Есенин уже не мог усидеть ни в скучном Батуми, ни в веселом Тифлисе.
Первое публичное чтение «Анны Снегиной» состоялось весной 1925 года в Москве, в Доме Герцена, и обернулось не триумфом, а провалом. Литераторы, заседавшие в президиуме, о прочитанном отозвались с подчеркнутым холодком. Еще равнодушнее прореагировала пресса: за полгода – всего несколько беглых и невыразительных заметок в провинциальных газетах. Неужели случайность? Или критика чего-то не поняла? Увы, критика все поняла правильно. Это автор поэмы еще не понимает, что, вопреки первоначальному намерению, написал не о торжестве советской идеологии, а о разоре, погибели веками стоявшего крестьянского мира. А, может быть, и он все-все понял, потому и твердит, что «Анна Снегина» – «лучше всего», что он написал? Может, только работая над этим текстом, наконец-то сообразил, куда, в какую бездну несет его Россию «рок событий»! Или все-таки еще надеется, что его Слово, его Свидетельство могут изменить гаснущий удел хлебороба («удел хлебороба гас»), ежели там, в верхних эшелонах советской власти, прислушаются к мнению «последнего поэта деревни»? Ведь он писал правду, одну правду и ничего, кроме правды. Приезжая в 1924 году в Константиново чаще, чем обычно – родители начали строить новый дом, а он как единственный сын считал себя обязанным помочь старикам, – Есенин с тревогой убеждался: власть на земле забирают в ухватистые, но бестолковые руки бездельники и негодяи. Один такой новый советский выведен в «Анне Снегиной»:У Прона был брат Лабутя,
Мужик – что твой пятый туз:
При всякой опасной минуте
Хвальбишка и дьявольский трус.
Дав убийственную характеристику этому выдвиженцу – пятый, лишний туз, то есть шулерская карта в колоде, Есенин показывает, какой простор дает бездельникам и тунеядцам новая власть. Не положительный Прон (он погибнет в Гражданскую войну от рук белоказаков), а его брат Лабутя организует разгром помещичьего дома. Это его хвастливой трусости обязаны снеговские помещики скоростью расправы: «В захвате всегда есть скорость! Даешь! Разберем потом». И это лишь начало восхождения Лабути во власть. В самом скором времени все будущее села оказывается в его нерабочих ладонях: «Такие всегда на примете. Живут, не мозоля рук. И вот он, конечно, в Совете». Взяв на мушку «лабутей», Есенин попал в самое что ни на есть «яблоко». Передел власти в деревне в пользу «самых отвратительных громил и шарлатанов» тревожил его еще и потому, что аналогичная ситуация начала складываться к середине 1925 года и в литературе. Здесь тоже вовсю «шуровали» «горланы», прибирая к рукам и доходные места, и идеологические позиции. Это их «разгильдяйством и разнузданностью» все теснее и теснее делалось творческой личности в том барачном общежитии, которое они, «лабути», спустя рукава строили на месте его, Есенина, «золотой бревенчатой избы». То, что революция не духовное преображение, а национальная трагедия, Есенин, как мы помним, начал подозревать давно, уже в 1920-м, когда писал Жене Лившиц: «Идет совершенно не тот социализм…» Известно, например, что на вечере памяти Блока, устроенном деятелями Пролеткульта, он выкрикнул из зала: «Это вы, пролетарские писатели, убили Блока!». Но до 1925-го Есенин, видимо, еще все-таки на что-то надеялся. Может, как и многие, как те же крестьяне-труженики, «на комиссара Ленина»? В 1925-м оглянулся окрест и увидел, что спущенным Капитаном Земли Кораблем управляют все те же, «лабути». Так, может быть, именно это открытие, следовавшее за ним по пятам весь его с виду триумфальный девятьсот двадцать пятый год и затянуло на певчем горле последнего поэта деревни роковую удавку? И прав Ст. Куняев, утверждающий, что Есенин пал жертвой своих политических убеждений, как защитник пропахшего соломой русского равнинного мужика, теснимого русофобами? Ох, если бы это было так! Но дело-то в том, что Куняев лукавит, ибо прекрасно знает: и в 1924-м, и в 1925-м правая оппозиция во главе с Николаем Бухариным, сделавшая ставку на единоличного крестьянина – крепкого хозяйственного мужика, к 1926 году добилась того, что Советский Союз, хотя и оставался полунищей аграрной страной, по производству простого продукта почти дополз до довоенного уровня. Дискуссии «по вопросам индустриализации» начались позднее, в 1927-м, но и тогда варианты решения проблемы предлагались разные. Общим было одно: курс на индустриализацию потребует долгого, на многие годы, сверхчеловеческого напряжения, и не отдельных слоев населения, а всей страны. Бухарин, как газетчик, лучше многих осведомлен о реальном положении дел. Какой-то части крестьянства и впрямь стало жить лучше, нежели «при царях». Если не веселее, то явно сытнее. Но одновременно выяснилось, как и утверждал когда-то Петр Аркадьевич Столыпин, что земледельческие области коренной Российской империи перенаселены и простой передел помещичьих и монастырских угодий, при архаических способах хозяйствования, проблему не решает. Невостребованная деревней лишняя рабочая сила, главным образом бессемейная молодежь, как только отпала угроза голода, хлынула в города, которые конечно же не могли обеспечить этих бедолаг ни работой, ни даже «койко-местом». Однако и в относительно «устроенной» части как горожан, так и селян, не связанных непосредственно с обработкой земли, и даже среди рядовых партийцев энтузиазма и рвения не наблюдалось. Вот как характеризует этот исторический момент американский биограф Бухарина Стивен Коэн: «Резкий демонтаж системы военного коммунизма, введение НЭПа с его чрезвычайной запутанностью социально-экономических отношений, “психологическая депрессия” большевиков, связанная с провалом европейской революции, смерть Ленина и зрелище борьбы его преемников… все это расстраивало или серьезно подрывало прежние убеждения… В результате наступили разочарование и пессимизм. Об этом свидетельствовало множество признаков, иногда малозаметных, а подчас зловещих: рабочие негодовали по поводу пышных нарядов нэпманских жен; сельские коммунисты были дезориентированы более либеральной аграрной политикой; и, что более серьезно, среди приверженцев партии, особенно молодежи, НЭП посеял “некоторую идейную деморализацию, некий идейный кризис”». Словом, как бы ни хотелось мужиковствующим квазипатриотам представить Есенина знаменем крестьянской партии, факты говорят о другом. Не пропахший соломой единоличный мужик и не воспрянувшие вместе с нэпом «владельцы землей и скотом», а бесприютная Рас-сея , т. е. пестрая по социальному происхождению протестная среда, приняв Есенина как своего поэта, безмерно и безгранично увеличивала пространство его влияния. Что же касается отношения поэта к стране своего деревенского детства… Можно, конечно, процитировать хрестоматийное, из «Руси советской» (1924-й):