Анка - Василий Дюбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А куда же их?
— У нас и у них, — кивнула девушка вслед колоннам, — дорога одна: в Германию, на каторгу.
— Спаси их господь, — перекрестилась сердобольная женщина.
— Не люблю гнусавых богомолок, — брезгливо скривила губы девушка и отошла в сторону, оправляя на себе пестрое ситцевое платье. Вдруг ее цепкие, будто ищущие что-то, глаза остановились на Тане Зотовой, и она подсела к ней.
Таня, сложив руки на коленях, неотрывно смотрела на сверкающее море, охваченная воспоминаниями… Одиннадцать лет назад они, молодежь только что организованного колхоза, выходили в море на лов красной рыбы. Это был бурный и незабываемый год коллективизации. Бывалые рыбаки пока еще ходили за добычей на парусных баркасах, а молодежная бригада бороздила морской простор на быстроходном моторном баркасе «Зуйс», конфискованном у турецкого контрабандиста и переименованном в «Комсомолец». Тогда же, в открытом море, под влиянием Мити Зотова и написала Таня заявление в комсомол. Потом Таня вышла за Митю замуж, и зажили они счастливо. Одно огорчало счастливцев: не было детей…
В скором времени на Бронзовой Косе была создана моторо-рыболовецкая станция. Все рыбацкие бригады были посажены на моторные суда. И вот в самый расцвет колхозной жизни грянула война… Митя с товарищами ушел на фронт… А через два месяца к Косе прихлынула мутная фашистская волна… Объявился и Павел… Немцы назначили его атаманом… Павел не смог склонить Таню к сожительству и внес ее в список первой же группы хуторян, предназначенной к отправке в Германию.
«Что же меня ожидает там, на далекой ненавистной чужбине?..» — тяжело вздохнула Таня, прощаясь с морем, с родным краем, и беззвучно заплакала, уронив голову на грудь.
Девушка тронула ее за плечо. Таня вздрогнула и косо посмотрела на подсевшую к ней незнакомку.
— Чего пугаешься? — смелый взгляд девушки выражал непокорность и решимость. — Не съем… А вот нюни распускаешь зря. Наши слезы только на радость им. Крепись, молодуха, и надейся на лучшее. Им все равно не осилить нас.
Мимо проходил немецкий автоматчик. Девушка замолчала. И когда автоматчик удалился, продолжала:
— Как зовут тебя?
— Таней.
— А меня Соней. Откуда?
— С Бронзовой Косы… Вот так по берегу, — показала Таня, — километров пятьдесят будет.
— Эх, ты… — покачала головой Соня. — Жила у самого моря и не могла удрать, а?
Таня рассказала ей, что она с женами рыбаков работала в районе, помогала колхозу убирать хлеб. Их бомбили немецкие летчики. А когда она добралась до хутора, все моторные суда и баркасы ушли к краснодарскому берегу.
— Дня два в хуторе было тихо и спокойно, — продолжала Таня. — А как появился этот змееныш… кулацкий отпрыск… Пашка Белгородцев… его немцы в атаманы возвели… ну и…
— Издевался?
— Всего было: и полицаями травил народ, и плетьми сек, и вешал… Все Анку с дочкой требовал…
— А кто она?
— Его прежняя любовь. Дочка у нее от него. Она тоже работала со мной в колхозе, да там под бомбами и потерялись мы. А старуха Акимовна говорила мне, что Анка с дочкой тоже вернулась на Косу и ушла в соседний поселок…
— Что же Анка-то… не жила с Пашкой?
— Нет. Как родила дочку, так и прогнала его. А дочке уже одиннадцатый год пошел.
— За что прогнала? — допытывалась Соня.
— Стоил того! Да что можно было ожидать от кулацкой сволочи?.. Попадись ему сейчас Анка, в клочья разорвет. Да и немцы не пощадят ее. Она же была председательницей сельсовета… коммунистка.
— А ты?
Таня не ответила.
— Не бойся, — зашептала Соня, оглядываясь, но вокруг них сидели на узлах женщины, угрюмые и безразличные. — Я…— и еще тише — тоже комсомолка.
«А не шпионка?..» — едва не сорвалось с языка у Тани, ее светлые голубые глаза подернулись холодной дымкой и стали непроницаемыми. Соня сразу почувствовала отчужденность Тани и, схватив ее за руку, заговорила приглушенно, взволнованно:
— Милая моя Танюша… не подумай обо мне плохо… Правду говорю, что я уже три года состою в комсомоле. Хочешь знать, как я попала сюда, в одно с вами пекло?.. Слушай… Я из Курска… По городу прошел слух, что в Приазовье можно на вещи выменять муку и вяленую рыбу. А у соседей квартирует один немецкий офицер. Он все заигрывал со мной. Я же окончила десятилетку с золотой медалью, по немецкому языку у меня были одни пятерки, и я свободно объясняюсь с этими колбасниками. Вот я и попросила офицера достать мне в комендатуре пропуск. Он достал. Мама и моя младшая сестренка собрали кое-какие шмутки, и я, дуреха, отправилась в Мариуполь. И видишь, чем все кончилось?.. Пропуск уничтожили, а меня под конвоем сюда пригнали. Ясно, что мама не дождется меня… — вдруг ее голос дрогнул и оборвался. После небольшой паузы она с трудом произнесла — что же тогда с нею будет?
Заметив на ее затуманившихся глазах слезы, Таня сказала:
— Я верю тебе, Соня. Верю.
С полчаса они сидели молча, занятые каждая своими тяжелыми мрачными думами. Наконец Соня заговорила первой, только теперь разглядев на Тане разорванную белую шелковую блузку:
— Кто это тебя так облатал?
— Атаман… Пашка. Домогался, да обрезался.
— Не далась?
Таня отрицательно покачала головой.
— Молодец! С виду ты тихоня, а когда надо постоять за себя…
— Кусаюсь, — вставила Таня.
— Правильно. Надо в горло им вгрызаться.
— Я и атамановых кобелей одурачила. Пашка же отдал меня полицаям на ночь, чтобы те поглумились над мной. А я сказала им, что у меня дурная болезнь.
— И что же?
— Не дотронулись. Хоть и пьяные были, а испугались, паразиты…
Послышались гортанные выкрики конвоиров. Невольницы завздыхали, закряхтели, зашевелились. Соня быстро развязала свой узел, извлекла из него зеленую вязаную кофточку, сунула в руки Тане:
— На вот.
— Что ты, Соня…
— Наряжайся, говорю. Все равно эти поганцы отберут. Быстренько…
Через несколько минут длинная колонна невольниц, миновав пристань, направилась к станции, где их ожидал состав товарных вагонов с открытыми, но затянутыми колючей проволкой окошками.
Две недели томились невольницы в душных и смрадных вагонах. Казалось, что этому изнурительному пути, этой страшной пытке не будет конца. Люди страдали от голода и жажды. Их кормили заплесневелыми сухарями, сырой свеклой и выдавали по глотку мутной теплой жижицы, вызывавшей тошноту. Когда эшелон достиг последней остановки, когда распахнулись двери вагонов и невольницы бросились к солнцу, к свежему воздуху, в вагонах еще оставались больные. Истощенные и обессиленные, они стонали от режущей боли в желудках. Их пристрелили там же, в вагонах, и состав погнали на запасный путь.
Невольниц построили в колонну и повели по главной улице чужого города. Это был Франкфурт. Колонна вступила на мост, под которым текла угрюмая река Одер. И все вокруг было чужим и нелюдимым: и город, и река, и дома, и горожане с мрачными лицами, и озорные ребятишки, бросавшие в невольниц гнилые овощи. И даже солнце, казалось, светило здесь неярко, тускло, и холодные лучи его не источали столько животворного тепла и горячей ласки, как там, на далекой Родине…
Колонну вывели за город, остановили на берегу Одера и приказали невольницам раздеться. Это было неслыханным глумлением над живым человеком, над его достоинством. Невольниц раздели донага, и самодовольные немцы и немки начали осматривать их со всех сторон: ощупывали их мускулы, постукивали тросточками по ногам и спинам, заглядывали в рот каждой невольнице — целы и крепки ли зубы?
— Как на скотской ярмарке… — прошептала Таня, вся сгорая от стыда и позора.
— Это чудовищно! — бросила в лицо скуластой с утиным носом пожилой немке Соня на немецком языке. — Такое и во сне не приснится нормальному человеку.
— О-о-о! — прогундосила немка, прищурив маленькие хорьковые глаза. — Ты говоришь по-немецки?
— Да, фрау. Но скажите: как вы можете, вы, женщина… принимать участие в таком постыдном надругательстве над людьми?..
Немка, не слушая ее, кивнула на Таню:
— Твоя подружка?
— Да.
— Я покупаю вас обеих. Можете одеться.
Таня, не поднимая опущенных глаз, спросила Соню.
— О чем она бормотала? Что ей, суке, надо? И когда же кончится это позорище?
— Для нас кончилось. Мы уже проданы. Одевайся.
Быстро одеваясь, Таня заметила, как немка с утиным носом, вынув из сумки марки, расплачивалась с работорговцами.
Господские дворы гнездились на голой безотрадной земле. Дома с хозяйственными службами находились один от другого на расстоянии пятисот-восьмисот метров. Вокруг ни деревца, ни кустика. По обеим сторонам шоссейной дороги стояли жалкие, старые и уродливые липы.
— Ах, Танюшка! — хмурясь, говорила Соня. — Смертельная тоска источит, как червь, мое сердце… Как я ненавижу эту чумную страну!.. То ли дело наши бескрайние поля и заливные луга… Леса и рощи… Вишневые сады и лунные соловьиные ночи… А голубое небо?.. Нет, я задохнусь в этой проклятой неволе… — и слезы бежали по ее щекам.