Мой гарем - Анатолий Павлович Каменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ваня, — тихо сказала Лида, — ты не прав. Ты еще сам ничего не знаешь. Я буду с тобой откровенна, в память прошлого.
«Прошлого!.. Откровенна!.. — мелькнуло у него в голове. — И откуда у нее этот тон?»
— Видишь ли, Ваня, я действительно... была в отчаянии и сказала на тебя. Ну, а теперь...
— Что теперь? — бессознательно спросил Пшеницын.
— Теперь я счастлива! — с громким и радостным вздохом сказала Лида. — Да, да, Ваня, я страшно счастлива, и мне все равно, что будет... Нам нужно кончить — я спешу... домой. Скажи мне, что нас связывало с тобой? Ты говорил мне ежеминутно, что поклоняешься мне, а сам смотрел на небо и слушал соловьев... Находил в своей любви какие-то неведомые красоты, восхищался ими... Вообще ты ужасно много говорил, Ваня!.. Я, признаться, не понимала этих тонкостей... Любовь, по-моему, должна быть сильной, огненной...
Она оживилась и продолжала:
— Я не понимаю вас — новых людей. Чувства у вас утонченные, гибкие, но все они разбавлены водицей, и нет в них глубины и силы. Вы любуетесь красивыми верхушками, а не замечаете, что корни-то у вас гнилые...
«Что это она говорит, — думал Пшеницын, — это не ее слова, это не Лида».
— Да, да, — говорила Лида, заметив удивление на его лице, — я совсем изменила взгляды на жизнь. По-моему, счастье только тогда законно, когда оно сгорает ярким пламенем и когда за него жертвуешь всем. И я окунулась в это пламя. Я, может быть, умру через полгода. Но теперь...
На ее лице разлилось блаженство. Пшеницын поднялся со стула и сказал коснеющим языком:
— Кто он, Лида?
— Зачем тебе знать... Прощай.
И она выбежала из комнаты.
Пшеницын смотрел ей вслед стеклянными глазами и думал: «Кажется, мы все сошли с ума».
Целый день, до глубокой ночи, он бродил по комнатам, наталкивался на мебель, насвистывал минорные мотивы, и его недавнее прошлое медленно проходило у него в памяти.
Осенью, уезжая из Петербурга, он любил Лиду, любил ее целым рядом нервных экстазов и мгновений, действительно восхищался своим чувством, и оно казалось ему поэтичным и художественным, как в романе. Но теперь, после четырех месяцев разлуки и длинной дороги и объясненья с Лидой, он не находил в себе даже остатков прежнего чувства. Ему было стыдно за вчерашний исступленный разговор с отцом, он упрекал себя в неискренности, фразерстве и ясно сознавал, что те «муки, терзания и громы» жизни, о которых он говорил сестре, ему не по силам. И он не мог представить себе, чем все это кончится, не знал, что ему делать, и самая его недолгая повесть с Лидой казалась ему цепью бледных страниц, на которых чья-то посторонняя рука, помимо его воли, записала его бессильные неглубокие чувства и никому не нужные «красивые» слова.
Неделя до Рождества всем показалась длинной-длинной... Платон Иваныч ушел в свои занятия, сидел у себя в кабинете, и Пшеницын с сестрой ходили на цыпочках. В разговорах за обедом и ужином старик раздражался, но терпел противоречия и чаще прежнего повторял:
— Это чистейший вздор: вы, господа, на ложной подкладке!
Он бил рукою по столу так, что звенела посуда. Пшеницын начинал волноваться и крошить булку на скатерть, а Вера делала ему умоляющие глаза и потихоньку ломала руки.
Вечером Пшеницын читал газеты и думал об академии, а Вера, неслышно ступая мягкими туфлями, бродила из комнаты в комнату как тень, сосала леденцы и пела на разные лады речитативом:
— Боже, как скучно, как мне ску-учно!
И та жизнь, те обыденные мелочи, которые казались Пшеницыну привлекательными и милыми издалека, из Петербурга, стали надоедать ему. Сначала опротивели стены и мебель, запах лекарств, которыми Платон Иваныч лечился от нервов, обеденное меню. Потом Пшеницын почувствовал какой-то гнет во всем теле и говорил сестре:
— Да, Вера, наш нервный батюшка совершеннейший деспот. Наполнил целый дом такой тоской, как будто в каждой комнате покойник.
А Платон Иваныч писал свои бумаги и с горечью думал о том, что он отжил свой век, скоро умрет и что даже родные дети его не понимают.
За столом Пшеницын с Верой подбирали слова, путались, и оба сознавали, что у них никогда не будет свободных отношений с отцом, что жизнь легкая, сердечная, не напряженная может существовать где угодно, только не у них в доме.
Под Новый год на балу в дворянском собрании Пшеницын увидел Лиду. Соскучившись стоять у колонны и смотреть на танцевальную сутолоку, он прошел из зала в одну из гостиных. В укромном уголке, за цветами, сидели Лида и военный доктор Мышкин. Доктор смотрел на Лиду своими откровенными черными глазами, прижимал руки к сердцу и говорил что-то шепотом. Лида опустила голову низко-низко, вся зарделась, и было видно, как она тяжело дышит, и вся ее фигура выражала огромное счастие.
Дня через два Пшеницын снова ехал в вагоне, выходил на станциях и между звонками, мимолетными знакомствами и рюмками водки думал о трех неделях, проведенных дома, о
Лиде и о своем прошлом. Думал он и о том, как другие, более счастливые, чем он, люди за миг наслаждения бросаются очертя голову, идут на подвиг и рубят гордиевы узлы, не боясь страданий. Он удивлялся Лиде, не мог не уважать ее, и ему было за нее страшно.
ОЛЬГА ИВАНОВНА
I