Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей - Валерий Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По-настоящему интересное наблюдение и глубокая мысль, если бы только Вл. Соловьев не «долбил» так настойчиво про шотландца Фому Рифмача и его дар русскому потомку, умаляя с помощью полумифического предка того, чья жизнь и творчество хорошо известны.
Петр Бицилли пытается осмыслить мистическую основу видений Лермонтова:
«Лермонтов обладал несомненной способностью видеть то, что скрыто от взоров обыкновенных людей. Но что именно и как он видел? Кто занимался вопросами мистики, знает, что мистический опыт, как об этом независимо друг от друга сообщают все переживавшие его, такого рода, что передать его невозможно. Все мистики, усиливавшиеся познакомить других с сущностью своих экстазов, всегда намеренно прибегали к уподоблениям, символам, иносказаниям…
Всю его недолгую жизнь его занимали, собственно говоря, две темы, те, которые конденсированы в «Ангеле» и в «Сне»: тема смерти и тема «другого мира». Все его произведения так или иначе группируются вокруг этих двух центров, где его внутренний мир отразился с наибольшей отчетливостью, простотой и наглядностью».
Скупой на похвалу Владимир Набоков, одной из страстей которого была композиция шахматных задач (да и в прозе он любитель продуманных, «шахматных», сюжетов), пишет: «Это замечательное сочинение можно было бы назвать «Тройной сон».
Запоздалый ли это совет Лермонтову или же его издателям?.. Разумеется, вряд ли: Набокова «зацепила» искусная композиция. Однако Лермонтова, конечно, меньше всего занимает оригинальность замысла: ему важно передать свое видение — а форма нашлась сама… Впрочем, стихотворение «Сон» понадобилось Набокову только затем, чтобы сравнить это произведение с другим:
«Витки пяти этих четверостиший сродни переплетению пяти рассказов, составивших роман Лермонтова «Герой нашего времени»…
Внимательный читатель отметит, что весь фокус подобной композиции состоит в том, чтобы раз за разом приближать к нам Печорина, пока наконец он сам не заговорит с нами, но к этому времени его уже не будет в живых».
Небывалое построение «Сна» сильно занимает и филолога Бориса Эйхенбаума: «Сон героя и сон героини — это как бы два зеркала, взаимно отражающие действительные судьбы каждого из них и возвращающие друг другу свои отражения».
Однако Лермонтову, хоть он изрядный мастер, еще раз повторим, вряд ли было до «фокусов» и до «зеркал»…
Василий Ключевский, прослеживая его творческую эволюцию, говорит о новом настроении, которое «выразилось в целом ряде поэтических образов, которые каждый из нас так хорошо помнит смолоду. …этот двойной «Сон», поражающий красотой скрытой в нем печали, в котором он, одиноко лежа в знойной пустыне Дагестана с пулей в груди, видит во сне, как ей среди веселого пира грезится его труп, истекающий кровью в долине Дагестана…»
Ключевский уловил не только красоту печали (к чему глухи и Набоков и Эйхенбаум), но и самое главное. Это «обоюдная заочная скорбь разрываемого смертью взаимного счастья без возможности утешить друг друга в минуту разлуки».
Да, уж конечно, эти мотивы мало отвечают «эпопее бурных страстей, самодовлеющей тоски и гордого страдания, которыми проникнуты ранние произведения поэта».
«Зеркала» — для ученых, «фокусы» — для композиторов прозы; Лермонтов же видел как наяву свою близкую смерть — и прощался с любовью. С той единственной своей земной Мадонной, для которой творил и с которой постоянно говорил в глубине души.
Кто знает, что такое заочный диалог душ — на земле ли, на небе?..
А ведь он существует.
И кто, как не Лермонтов, так ощущал эту незримую связь…
Так мать — на расстоянии чует, если что стряслось с ее дитятей. Так у влюбленных щемит в сердце и душа начинает страшно томиться, когда с теми, кого они любят, где-то случилась беда. Душа глубже жалкого человеческого знания и еще более жалкой человеческой «информированности»…
Этот последний диалог между двумя любящими, но разлученными судьбой сердцами, — диалог душ — начался в 1840 году со стихотворения «Валерик» и был продолжен в 1841 году целым рядом произведений. И все они, по-разному — но последовательно, ведут к абсолюту, к полному расставанию любящих — как на земле, так и на небе, как в жизни, так и в смерти.
Если в «Валерике» поэт еще напрямую обращается к той, кого любил и никак не может забыть, то в стихотворении «На севере диком стоит одиноко…» это уже не заочный монолог, а бессловесная дремота, холодное, почти что заснеженное воспоминание о любимой; одиночество — уже непреодолимо… В «Утесе» и этот, чем-то все же греющий сон исчезает, остается лишь тающий влажный след в скалистой морщине и слезы в пустыне разлуки.
Заочное обращение… — дремота… — сон живой («Утес»)… — и, наконец, смертный сон о себе и о ней…
А дальше?
Л. М. Щемелева, автор статьи о стихотврении «Сон» в Лермонтовской энциклопедии, тонко подметила, что «если герой ранней лирики Лермонтова постоянно обращается к любимой с мольбой, заклинанием сохранить посмертное воспоминание о нем — «с требованием не столько любви, сколько памяти», — то в художественном пространстве баллады как бы сбывается и до конца уясняется живший в Лермонтове образ идеальной любви, оказавшейся провидческой. И такая любовь, которую лишь в смертном сне, но успел — силой собственного прозрения — увидеть герой стихотворения, выводит тему смерти из абсолютного, замкнутого трагизма».
Выводит-то выводит, но ненадолго. Буквально в следующем стихотворении поэт доводит тему любви, разлуки и смерти до предельного по трагизму конца. Оттолкнувшись от стихотворения Гейне, а потом вовсе забыв про оригинал (у Гейне стихотворение оканчивается просто — смертью обоих любящих), Лермонтов переносит трагедию в вечность и доводит любовь до полной безысходности:
Они любили друг друга так долго и нежно,С тоской глубокой и страстью безумно-мятежной!Но, как враги, избегали признанья и встречи,И были пусты и хладны их краткие речи.
Они расстались в безмолвном и гордом страданьеИ милый образ во сне лишь порою видали.И смерть пришла: наступило за гробом свиданье…Но в мире новом друг друга они не узнали.
И в этом стихотворении, как видим, не обошлось без сна, но этот сон — еще при жизни, на земле. А в загробном мире — неузнавание, абсолютная разлука.
Видел ли Лермонтов именно таким конец своей любви — или только не отвергал и этой возможности? — На этот вопрос нет ответа. Однако его душа до последнего отзывалась на все, что хоть как-то, хоть чем-то напоминало поэту о ней.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});