Третий шаг - Ксения Викторовна Незговорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В поисках дома я обежал часть безобразно огромного города. Сомневаюсь, что в другой части нашел бы что‑то большее. Ни одно здание, ни одна дорога, ни один человек не были отмечены печатью нужной мне невинности. Я не отыскал ни одного чистого листа – ошибки, кляксы, пятна выливались на меня кровью.
И тогда, в десяти шагах от конца света, я повстречал её. Это было у залива, и она оставляла следы на песке. Я стянул ботинки, чтобы лучше чувствовать горячие отпечатки её босых ног.
Досада, отчаяние, боль, обида, непонимание, предательство привычным шквалом накатываются на моё измученное подсознание. Но из жерла рассыпанных бед бьёт яркий свет, обнимающий каждую тропинку, ведущую к таинственным мирам человеческих душ. Он обнимает, но обнимает пустоту, потому что ничего не находит на этом длинном пути. Трясина и пустошь, – сюда ведут все эти треклятые дороги, вместо того, чтобы соединять судьбы. «Одиночка, вот она кто, эта девушка, – понимаю я, прижимая к вискам её дивные тонкие пальцы, – тоже искала счастье. Тоже искала уют и тепло, дом… Но её надежды ломали другие, чёрные завистники! И как после этого не сломаться самой?» – я целую её тёплую руку.
Свет ещё ярок. Он ослепляет меня, влечёт, хочет, чтобы я воссоединился с ней. Я пытаюсь заговорить, но изнутри вырывается только жалкий крик. Она еле слышно вскрикивает в ответ, и этот звук становится эвфонией, волшебной мелодией, наполняющей зашифрованное ею, её помыслами, её движениями пространство. И я прошу её заговорить со мной.
– Я не способен причинить тебе боль. Я ведь знаю, каково это. Я даже болен. Ты, конечно, не слышала ничего об этой болезни… Тактиломия – способность чувствовать людей, читать их истории через прикосновение к ним или к вещам… – я заставляю себя замолчать. (Дурак! Зачем быть таким многословным?)
– Ах, тактиломия… – как‑то растерянно бормочет она, – значит, так это называется.
– Именно. Из‑за этого диагноза ни с кем не можешь сблизиться.
– Точно. Близость с людьми невозможна.
– Но не со всеми.
– Разве?
– А как ты думаешь, почему я заговорил с тобой?
И она удивляется:
– А почему ты заговорил со мной?
– Потому что в тебе есть душа, – вспоминая про яркий свет, выпаливаю я.
– А разве её нет у других людей?
Не нахожу, что ответить. Протягиваю к ней руки, чтобы вдохнуть её всю.
Он поцеловал меня и назвал нас неделимым элементом.
А потом я говорю:
– Мы теперь неделимый элемент.
– А как же шрам? – почему‑то спросила я, как бы нарочно поворачиваясь к нему обезображенной частью лица, как будто он мог видеть.
– Этот шрам принадлежит не тебе, но ты боишься отдать его законному хозяину.
– Как это так? – не поняла я, коснувшись своей щеки.
– Шрам – всего лишь частичка твоего прошлого, которую ты у него украла.
– Значит, это вовсе не моё клеймо? И я могу отдать его прямо сейчас? – мне стало совсем тепло.
– В точку, – радуюсь. – Ты ведь тоже читаешь меня?
Я не то чтобы понимала его, но слова хлестали из меня добровольно.
– Наверное. Ты думаешь, что мы теперь должны выкарабкиваться вместе?
– Не совсем, – неопределённо качаю головой, – то есть я хочу сказать, что слово «выкарабкиваться» не то.
– Значит, держаться вместе? – предположила я.
– Опять не то, – не соглашаюсь. – Понимаешь, одно слово в этом предложении лишнее.
– Ага, теперь всё ясно. Мы должны вместе. Ведь так? – я улыбнулась.
– Мы должны вместе, – подтверждаю и громко смеюсь. Непривычно слышать звуки собственного смеха.
– Дай мне руку.
– И мы куда‑нибудь пойдем?
Я кивнула.
– Разумеется. И не куда‑нибудь, а вперёд, к солнцу.
– К солнцу?
– К солнцу. Ты можешь видеть солнце?
Думаю о душе моей спутницы и киваю:
– Я – могу.
Волны катаются по скользким камням и кокетливо подмигивают золотистым песчинкам. А они, изнеженные теплыми лучами, обводят две пары обнажённых ног. Настоящие художники, сохраняют их до каждой кожной складки и тоненькой линии. А неугомонные волны с любопытством наблюдают за этими осторожными движениями и, переглядываясь, задают один единственный вопрос: «А можем ли так же мы?»
Каинова печать
бытовая трагикомедия
«То участь всех: всё жившее умрёт и сквозь природу в вечность попадёт». Он думал, что Шекспир (Гамлет) прав. Он думал, что вот так всегда: течение жизни стихийно, и, если попытаешься остановить любым неправдоподобным жестом, – окончательно пропадёшь. Он думал, что легче жить, как скажут другие, чем задавать свой ритм. Он думал, что станет счастливым, если научится плясать под глухую музыку этого смертельно простуженного мира.
На сцене стоял юный бунтарь с прилизанными мыслями. И только тишина спасала от неотвратимого, и только мнимая свобода мешала прокричать истину, и только поруганная любовь держала в узде весь этот микромир, не давая рассыпаться. Ещё несколько ложных клятв – и чему быть, того не миновать.
Мальчик играл упрямо, но всё ещё как‑то не вполне; и, хотя его движения были грифельно отточены, и голос крепок, как плоть, промахи казались тем сильнее, чем для него самого незаметнее. Мюзиклы – вот настоящая стихия, и если попал в шторм, то берегись, но силы духа не теряй. Если актёр недостаточно хорош – это невозможно скрыть: он тщетно пытается держаться на плаву и, даже захлебываясь, упорно выползает на берег. А солнце уже не греет, потому что предназначено не для него. Ты должен быть в самом центре, ни в чём не зная меры, не ведая края; никаких крайностей – это он, Владимир Иванович, успешный бизнесмен нового времени, завтрашний мэр, знал лучше всего. Потому что некогда сам… И вот восторженный юнец (о таких столько понаписано в книжках, что сложно поверить в их существование) подходит к Владимиру Ивановичу, радостно, порывисто жмет его жилистые руки и кричит, и благодарит, а будущий мэр слышит одно лишь: «То участь всех: всё жившее умрёт и сквозь природу в вечность попадёт».
– Твоя вечность имеет смысл только потому, что я обещал спонсировать этот мюзикл, – замечает Владимир Иванович.
– О, вы не представляете, как я вам благодарен! На выборах я буду голосовать только за вас.
«То участь всех: всё жившее умрет… – бубнит про себя лысеющий мужчина в щегольском пиджаке с брюшком и усталым взглядом. – А дальше что? Надо же – запамятовал».
Юля. Юлия. Юлечка. Очаровательная, полная сил, в меру упитанная, в меру бессердечная. Всегда чем‑то недовольная, крикливая, похожая на медведицу. Идеал, соловьёвская София, Прекрасная Дама, Вечная Женственность. Умела варить борщи, стирать носки и давать мужу звонкие оплеухи – словом, прелесть, а не женщина. Возможно, Владимир когда‑нибудь был в неё влюблен, но он почему‑то этого не помнил.
– Ты бы с Кирюшей поговорил, он уже третий день не выходит из комнаты, – Юлечка, скрипя половицами, щедро наливала в глубокую тарелку мужа вчерашний борщ.
– Потом, – устало отмахнулся Владимир.
Жена сощурила недовольные глазки.
– Когда это потом? Ты вообще помнишь, что у тебя есть сын? А что, если он станет наркоманом?
Муж вытер мокрые усы и отодвинул тарелку – борщ пах вчерашним днем и в очередной раз напоминал о невозможности перемен. «А завтра будет тот же борщ?» – хотел было спросить он, но промолчал.
– Он не станет наркоманом. Сама говоришь, из комнаты не выходит.
– Если люди узнают, как ты обращаешься с родным сыном, за тебя никто не проголосует, – Юля вылила остатки борща в банку и поставила в холодильник.
Владимир Иванович вздохнул. Постучал в дверь. Никто не отозвался. Вошёл.
– Кирюша…
Сын покорял другие миры. Пусть делает, что хочет.
Владимир принялся засовывать руку в рукав дежурного пиджака, но сразу не попал: пришлось просить жену – как и всегда.
– Стой, а ты это куда собрался?
– Нужно оформить кое‑какие документы перед выборами.
Зачем‑то солгал. Там, за дверью, была