Под Луной - Макс Мах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обнаружив эту странную истину, Кравцов смутился и попытался думать о чем-нибудь другом. Однако попытка эта неожиданно завела его в очередной тупик, выход из которого вел, как казалось Кравцову, или прямиком в клинику Корсакова, ко всем этим доморощенным кащенкам и сербским, или уж к попам. Университет Шанявского вызвал у Кравцова стойкую ассоциацию с каким-то психологом по фамилии Выготский. При этом, с одной стороны, Кравцов твердо знал, что ни о каком Выготском сроду не слыхивал, а с другой стороны, помнил, что зовут психолога Лев Семенович, и что он успел уже, несмотря на молодость, написать книгу под названием "Психология искусства"…
Оставалось только вздохнуть и свернуть самокрутку. В последнее время такие "провалы" в неведомое случались с Кравцовым все чаще и чаще, порой открывая захватывающие дух перспективы, в других же случаях пугая "ужасными безднами", от постижения которых хотелось попросту застрелиться. Он постоял немного, пережидая приступ паники, нарочито медленно закурил, взглянул на плакат, призывающий сдавать деньги в фонд помощи голодающим Поволжья, и пошел дальше, вспоминая, чтобы успокоиться, стихи и песни на всех известных ему языках.
Стихотворный ритм и разноязыкие рифмы "убаюкивали" смятенное сердце и не давали "оступившемуся" сознанию впасть в панику. И это было лучшее, на что Кравцов мог надеться.
А подковки сапог звенели по влажному булыжнику, и люди тенями возникали перед Кравцовым, чтобы незамедлительно сместиться в стороны и исчезнуть за спиной. Платки и кепки, солдатские папахи и плоские мягкие фуражки, шинели, шали, какие-то пальто… Погода стояла сырая и холодная. Осенние дожди, темные тучи, стылый ветер. Словно бы и не начало сентября, а ноябрь. Не теплая "домашняя" Москва, а гнилой, простуженный Питер.
"Споемте же песню под громы ударов…" – вспомнилось вдруг под звон и грохот проезжающего мимо трамвая.
"Под взрывы и пули, под пламя пожаров…" – Кравцов внутренне встрепенулся и, хотя крутить головой "как полоумный" не стал, зыркнул глазами из-под полуопущенных век.
"Под знаменем черным гигантской борьбы…"
Что-то было не так, и он должен был быстро, даже очень быстро понять, что это и откуда взялось.
"Под звуки набата призывной трубы!" – моторный вагон трамвая прогрохотал мимо Кравцова, и бывший командарм увидел женщину, идущую по противоположной стороне улицы в ту же сторону, что и он. Сейчас Кравцов видел ее со спины: длинная тяжелая юбка из темной плотной ткани, просторная бурая кацавейка, линялый шелковый платок на голове… Торговка, мещанка из обедневших… Или бери выше: пряная спина, гордая посадка головы, офицерские кожаные сапоги – поношенные, но крепкие – виднеющиеся под низким, до щиколоток подолом. Но еще раньше, до того, как трамвай разрезал улицу на две дрожащие от его грохочущего движения части, женщина эта вышла на улицу из дверей "обжорки". Одного из тех заведений, где за тридцать тысяч можно кофе попить или тарелку щец выхлебать. Вышла… Поднялась по ступеням из полуподвала, и Кравцов мазнул равнодушным, "не сосредоточенным" взглядом по ее бледному, изможденному лицу… Мешки под глазами, тяжелые, "уставшие" веки, впалые щеки… И все-таки что-то зацепило в этом "простом" образе, отдалось набатом в гулком пространстве памяти, выбросило на поверхность идиотские слова из "Марша анархистов". Знакомые черты? Отблеск былой красоты?
Кравцов смотрел вслед уходящей по улице женщине и пытался "оживить", воссоздать в памяти образ, мелькнувший перед ним несколько мгновений назад.
Большие глаза… Надо полагать, серые, хотя ему их отсюда было и не рассмотреть. Черная прядь… Брюнетка… Линия подбородка, тонкий нос… Кто-то говорил, кокаинистка… Возможно. Может быть. Но факт, интересная женщина, несмотря ни на что… А в Париже, осенью тринадцатого…
Кравцов вспомнил красавицу в шелковом платье цвета спелых абрикосов, жемчужную улыбку, высокую грудь…
"Она? – думал Кравцов, идя по улице вслед за женщиной. – Здесь, в Москве, в двадцать первом году? Но я тоже вроде бы мертвый, а ничего. Жив и почти здоров, на свиданье вот иду…"
… Сидели в "Ротонде" или "Доме"… Монмартр… фиолетовый город за оконными стеклами… За столиком трое: Кравцов, Саша Архипенко, уже успевший сделать себе имя выставками в салоне Независимых, и незнакомый молодой художник…
"Сутин, кажется… Исаак или Хаим… Что-то такое…"
… Крутнулся поставленный "на попа" барабан вращающейся двери…
"Русская рулетка", – подумал Кравцов.
И в зал кафе вошла женщина, исполненная странной, опасной красоты и грации. Ее сопровождал высокий смуглый мужчина. Волосы у него были такие же черные, как у нее, но тип красивого лица совсем другой…
Знаешь, кто это? – спросил Архипенко. – Это Мария Музель – отчаянная анархистка. Говорят, в России ее приговорили к бессрочно каторге, а она подняла восстание в Нерчинске и бежала через Китай или Японию в Америку. Представляешь? Тут все сейчас от нее с ума сходят.
Она красавица, – выдохнул, наконец, Сутин.
– Она бомбистка, Хаим. – Покачал головой Архипенко.
"Точно! – вспомнил Кравцов сейчас. – Того художника звали Хаим, и он тоже был родом с Украины…"
…Бомбистка? – удивился тогда Кравцов. – Ты уверен, что именно анархистка? Может быть, все же социалистка? У нее вполне эсеровский тип. А кто это с ней?
Модильяни, – сказал Архипенко. – Амадео. Он, наверное, самый талантливый из нас…
"Мария… Маша… Ш!"
Их роман был столь же бурным, сколь коротким. Как схватка, как встречный бой. Встретились внезапно, ударились друг о друга, как волна о борт корабля… Волной в данном случае стал он, кораблем – она. Пришла, разрезала острым форштевнем "девятый вал" его почти юношеской страсти, и ушла в неведомое.
"Мария… Маша… Маруся…"
Снова встретились в восемнадцатом. Он изменился, она тоже. Нет, красота не поблекла, но женщина стала старше, на лоб легли морщины забот, и пила она тогда, кажется, больше, чем следует… Кто-то потом удивлялся, и что, мол, вы все в ней нашли? Уродка. Гермафрадит! Но это неправда… А потом был девятнадцатый, деникинское наступление, и бледный, измотанный до последней возможности Нестор… А за спиной Махно в тесной группе штабных снова она…
"Ты мертва уже два года!" – зло подумал в спину уходящей в "никуда" женщине Кравцов. – Тебя повесили… А меня снарядом накрыло…"
Он ощущал сейчас физический груз нежелания продолжать это бессмысленное преследование. Он не хотел идти вслед за тенью мертвеца, но не мог не идти. Не смел оставить "заданный вопрос" без "ответа". Не имел права завершить эту встречу многоточием. Часть его души желала бежать прочь, но другая – желала определенности.
И женщина сжалилась над Кравцовым. Она вошла в подворотню добротного доходного дома, тепло поздоровалась с дворником-татарином (значит, была знакома не первый день), пересекла небольшой дворик, хорошо просматривавшийся с улицы, и вошла в подъезд. Кравцов проследил ее взглядом, перешел улицу и зашел под арку распахнутых – теперь уже, вероятно, навечно – ворот, как если бы хотел укрыться от ветра, сворачивая и закуривая самокрутку. Тут, и в самом деле, царило затишье, а женщина, если верить тени, мелькнувшей за грязным окном лестничной клетки, жила на верхнем, третьем этаже когда-то желтого, а ныне вылинявшего приземистого флигеля.
7А Рашель Кайдановскую он в тот день так и не нашел. Часа два "по-деловому", то есть как бы по делу, "прогуливался" по зданию бывшего университета Шанявского, курил в компаниях, поучаствовал в двух-трех дискуссиях о политическом моменте, встретил ненароком несколько полузнакомых людей, служивших в прежние времена в политотделе дивизии или в РВС Восьмой армии. Но все это были даже меньше, чем шапочные знакомства, не вызвавшие у Кравцова никакого эмоционального отклика. Кто был тогда он, и кто – они! Однако Кравцов "не побрезговал" напиться даже "копытца козленка". Он расспрашивал о Кайдановской и "знакомых" и незнакомых, и, в конце концов, выяснил, где она живет, где и когда ее можно встретить вне стен "Свердловки", а когда и в стенах. И более того, всех этих "любезных людей", мужчин и женщин, он настоятельно просил передать товарищу Рашель привет от ее знакомого по Одессе Макса Кравцова и сообщить, что он, то есть, Кравцов, зачислен слушателем в Академию РККА на Воздвиженке, а живет в бывшей гостинице "Левада" на площади у Никитских ворот.
С этим и ушел. Но человек предполагает, а некие высшие силы – как их не назови – располагают, и порой, самым причудливым образом. Только Кравцов вышел на Миусскую площадь и закурил, поглядывая на недостроенное здание храма, строенного – как он помнил из статьи в "Ниве" – на народные пожертвования в память об освобождении крестьян, как совсем неподалеку от него остановился старенький автомобиль, и человек, сидевший рядом с шофером, окликнул Максима Давыдовича по имени: