Семирамида - Морис Симашко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать согласно кивала, а она вдруг вспомнила отцовскую тетрадь в коленкоровом переплете «Pro Memoria»: «Наипаче не вмешиваться ни в какие правительственные дела».
Шла русская карнавальная неделя — масленица. Ей понравилось это звучное слово. Женщины в раскрашенных платках вместе с детьми и мужчинами катились с гор на маленьких санях, на досках, на старых воротах, на чем попало. Где только была какая-то возвышенность, взбирались туда и с невообразимой скоростью мчались вниз, падали, хохоча на полный голос, снова лезли наверх. И все притом ели пряники.
Еще ей правилен мягкий покойный звук, который прибавляли здесь к отцовскому имени: о-вич. Он сглаживал грубое, матерьяльное. Уже на другой день стала она произносить его в своей речи. На нее смотрели с одобрением.
В легких каретах выезжали на невский лед. Отсюда весь сразу виделся этот город, вдруг выросший у начала моря. Чья-то могучая рука раздвинула леса и камни, отвердила болота, расчертила землю в ровные квадраты. Помнилось видение: синие солдаты в высоких сапогах, идущие на приступ. Здесь все было наяву. Волшебство не имело обратной силы.
В последний день им показывали путь, которым прошла дочь царя-созидателя, построившего этот город, чтобы освободить отцовский престол от узурпаторов. Мощные, в один этапе, каменные стены стояли квадратом. Сюда, к избранному войску Петра Великого, явилась цесаревна в трудный час…
Здесь распоряжался адъютант бывшей гренадерской роты Преображенского полка, ныне личной лейб-компании императрицы Петр Грюнштейн. Она удивилась его саксонскому диалекту. Как-то чересчур уж курчавились светло-рыжие волосы на мощно посаженной голове. Он был среди тех, кто ночью пришли к цесаревне и объявили, что гвардия уходит в поход на шведов, отчего дочь Петра полностью остается в руках желающих ее погибели неприятелей. Потому пусть сейчас решается, а завтра будет поздно. Цесаревна заплакала и долго молилась наедине. Затем сама вышла к гренадерам с крестом в руке.
— Когда бог явит милость свою нам и всей России, то не забуду верности вашей, — сказала она им и дала целовать крест. — А теперь ступайте, соберите роту во всякой готовности и тихости, а я сама тотчас за вами приеду!
Надев кирасу сверх платья, со своим врачом Лестоком, Михайлой Воронцовым да еще музыкантом Шварцем цесаревна явилась к гренадерам.
— Ребята! Вы знаете, чья я дочь, ступайте за мной! — сказала она.
— Матушка! Мы готовы, мы их всех перебьем! — закричали те дружно.
— Если будете так делать, я с вами не пойду! — твердо отвечала Елизавета. Потом она взяла крест и встала на колени. За ней стали на колени гренадеры. — Клянусь умереть за вас; клянетесь ли умереть за меня? — спросила цесаревна.
— Клянемся! — прогремело в ответ.
— Так пойдемте же и будем только думать о том, чтобы сделать наше отечество счастливым!
Приказав разломать в полку барабаны, чтобы нельзя было простучать тревогу, Елизавета в простых санях, посреди строя гренадеров, поехала к Зимнему дворцу. Двигаясь Невским проспектом, они оставляли отряды арестовывать фаворитов беззаконной правительницы. Самые верные пришли с ней на конец проспекта и сказали цесаревне, что ко дворцу следует подходить без саней, чтобы не делать шума. Тогда Елизавета вышла на снег и пошла вместе с ними. Но хоть ростом она и в отца, однако же не поспевала за гвардейцами. «Матушка! Так не скоро дойдем, следует торопиться!» — говорили ей. Цесаревна ускорила шаг, но не могла их догнать.
Вот тогда адъютант Грюнштейн взял на руки дочь Петра Великого, и так они пришли во дворец. Она явилась прямо в караульную и сказала солдатам:
— Хотите ли мне служить, как отцу моему и вашему служили? Самим вам известно, каких я натерпелась нужд, и теперь терплю, и народ весь терпит от немцев!
— Матушка, давно мы этого дожидались, и что целишь — все сделаем! — отвечали солдаты.
Лишь один офицер было задумался, так едва не покололи его штыками.
Елизавета прошла в царские покои, где почивала правительница.
— Сестрица, пора вставать! — сказала она.
— Как, это вы, сударыня! — вскричала та, испугавшись солдат, и стала просить милости для себя и всех близких.
Цесаревна взяла на руки малолетнего императора Иоанна и поцеловала его, промолвив: «Бедное дитя! Не ты виноват, а твои дурные родители!» После чего посадила всех в сани и отвезла в свой дворец.
В то утро Елизавета провозгласила себя императрицей и полковником гвардии. А гренадерскую роту Преображенского полка за верность и службу объявила личной своей лейб-компанией, назначив себя ее капитаном. Отныне офицеры ее приравнены были к генералам, а унтер-офицеры — к обер-офицерскому чину. Тем, кто вошел с ней в Зимний дворец, было пожаловано имений но триста душ, адъютанту же Петру Грюнштейну — девятьсот душ…
Совсем одна вышла она к замерзшей реке. Город к утру стих, и все теперь ясно было видно. Безудержная сила не укладывалась в каменные квадраты, и, казалось, содрогаются они от ее избытка. Причудливые шпили неравномерно пронизывали туманное небо. Противоречие таилось в самой ровности домов и улиц. Ей угадывалась прядь волос, беспорядочно падающая со лба набок. На стене во дворце она видела набухшее, сведенное яростью лицо со щеткой усов и гневными выпуклыми глазами. Все в нем было неумолимое движение. Долго стояла она перед портретом царя, давшего святое имя построенному им городу. И имя это было Камень. Ей было необходимо что-то понять…
Но это был уже совсем другой город, стоящий прямо посредине лесов и равнин. Деревянные дома его с причудливыми пристройками, ставнями, воротами были их плотью и продолжением. Сани мчались с такой же скоростью, будто находились здесь все те же лес и равнина. Тьма и свет сменялись за окнами…
Движение было неудержимым, безостановочным. Покой и основательность остались в том лесу, где явился молодой гвардеец с падающей прядью волос. Там уже припрягли к карете десять лошадей по две в ряд, и казалось, неслись они вместе с ветром. Даже когда спали на станциях, движение продолжалось. Оно никак не замедлилось среди каменных квадратов построенной великим царем новой столицы, лишь завихрилось вокруг ее монументов и шпилей. Теперь запрягли в карету шестнадцать лошадей, и три дня они летели над белой землей с черными молниями проносящихся деревьев. Где-то возле Твери край саней зацепил попавшийся на дороге дом, отчего мать ударилась коленом. Бревна дома немедленно раскидали, и движение не замедлилось.
Еще двадцать или тридцать саней летели вместе с ними. Четыре фрейлины были приставлены только к ней. Две из них: мадемуазель Карр и княжна Репнина учили ее делать на свой манер прическу: сверху гладко, а на ушах гнезда от цветов. Она долго думала, но не стала таким образом класть волосы…
— Москва!
Длинное «а-а-а» словно раскатилось по равнине. Сани встали, но полет продолжался. Здесь, в последней станции, их встретил молодой и предупредительный граф Сивере. Он объявил, что императрица ждет их приезда именно вечером. Отдохнув, они уже в темноте поскакали дальше. И как-то незаметно начался этот не имеющий границ и точных очертаний город. Скакать по нему, казалось, можно было в любых направлениях.
Опять, в который раз, была тьма, но впереди сияло зарево. Она закрыла глаза. Золотые и пурпурные полосы четко обозначились на каретной стене. К ним можно было протянуть руку…
Через что-то очень важное переступила она в самом начале. Там было окно, к которому подошла она утром. Напротив, у ограды с чугунными шарами, стоял юный гвардеец без шапки, и ветер трепал у него волосы. Когда она садилась в карету, то увидела его в четырех шагах, как в лесу. Некое чувство поднялось у нее из глубины, прилило к сердцу. Она вновь ощутила сильные руки, поднимающие ее из снега. Выше, выше, к самому небу, в счастливую пустоту. И тут пурпурная с золотом лента через плечо у подавшего ей руку генерала перечеркнула все. Не изменив лица, посмотрела она мимо гвардейца, и он исчез так же чудесно, как явился ей…
Она открыла глаза, ослепленная. Сотни ярких огней горели, рядами отражаясь в сверкающем снегу. Карета подлетела птицей, остановилась посредине этих огней. Не чувствуя земли, прошла она в высокие двери. Там, посреди залы, стоял и улыбался ей долговязый мальчик из Эйтина. Это было невероятно, до какой степени не изменилось его лицо. Оно стало еще больше детским, чем тогда, в одиннадцать лет. Подбородок совсем сузился книзу, рот сделался шире. Младенческая припухлость под ним виделась яснее, а посредине лица круглым мячиком закрепился нос с двумя совершенно круглыми отверстиями. В глазах его читалась та же радость, как и в эйтинском доме, когда она разрешила ему играть с собой. Была еще в них некая знакомая выпуклость, но без всякого характера.