Травницкая хроника. Консульские времена - Иво Андрич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переделка и перекройка официального донесения немного успокоила Давиля. Злодеяние, совершенное здесь вчера, почти у него на глазах, став темой для размышлений и доклада, вдруг перестало казаться таким ужасным и отвратительным. И консул напрасно старался вновь найти в себе волнение и страх, обуявшие его сегодня утром.
Он сел и написал донесение, где происшествие было представлено так, как о нем стало известно всем. Переписывая его набело, он еще больше успокоился и даже остался доволен собой: его донесение покоится на больших и важных тайнах, умно обойденных молчанием.
Так его застали летние сумерки, полные покоя и игры светотеней на крутых холмах. Консул, успокоившись, стоял у открытого окна. Кто-то за его спиной вошел в комнату с горящим фитилем и начал зажигать свечи на столе. И в эту минуту Давилю вдруг пришло в голову: кто мог приготовить визирю яд, определить дозу и так умело рассчитать его действие, чтобы все шло достаточно быстро, каждая фаза – в определенный момент, но и в то же время естественно? Кто же, как не Давна? Это его профессия. Он ведь до последнего времени был на службе у визиря, а возможно, и сейчас продолжает служить.
Призрачный покой вдруг исчез. Давиль снова, как утром, пришел в ужас, оттого что тут, поблизости, было совершено преступление, тесно связанное с его должностным положением, а значит, и с ним самим, причем его переводчик, быть может, оказался гнусным, платным соучастником. Эта мысль пронзила его как молния. Кто же может быть спокоен здесь за свою жизнь и огражден от преступления? И чего стоит такая жизнь? Так он стоял словно пригвожденный к месту, освещенный с одной стороны постепенно зажигавшимися в комнате свечами, а с другой – последними отблесками угасающего дня на крутых склонах за окном.
Надвигался вечер, а с ним и бессонница, когда человек не в состоянии заснуть и вместе с тем не может нормально думать, страшная бессонница, которая стала мучить Давиля только в Травнике. А если и удавалось забыться на мгновение, перед ним поочередно и произвольно возникали: широкая и радостная улыбка, озарявшая лицо Мехмед-паши третьего дня, тонкая, жилистая рука капиджи-баши с большим шрамом и мрачный, непонятный Давна, тихо говорящий: «Очень, очень больной человек!…»
Все это путано, сумбурно. Каждый из образов жил сам по себе, без всякой причинной связи. Ничего еще как будто не известно, ничего не произошло, злодеяние может совершиться, но, возможно, будет и предотвращено.
И в этом полусне Давиль тяжко страдал, всей душой желая, чтобы преступление не свершилось, и смутно сознавая, что оно уже произошло.
Часто такая мучительная бессонная ночь определяет судьбу пережитого, навеки оставляя его в душе, оградив глухими железными воротами.
В последующие дни Давна приходил на доклад как обычно. Он нисколько не переменился. Да и вообще внезапная смерть капиджи-баши не вызвала у городских турок никакого возмущения. Они не высказывали ни подозрений, ни обвинений. Судьба османского турка мало их интересовала. Они поняли лишь одно: ненавистный визирь остается в Травнике и даже получил награду. Из этого они заключили, что майский переворот в Стамбуле не принес ничего нового. И они замкнулись в разочарованном молчании, стиснув зубы и опустив глаза. Для них было ясно, что и новый султан находится под влиянием гяуров или негодных, подкупленных сподвижников и победа правого дела снова отложена. Но том не менее они твердо верили, что правоверные победят, надо только ждать. А никто не умеет так ждать, как настоящие боснийские мусульмане, люди твердой веры и необоримой гордости, могущие быть деятельными, как бурный поток, и терпеливыми, как земля.
Давилю еще раз пришлось испытать полнейшую растерянность и мучительный, леденящий страх. Это случилось на первом приеме у визиря, состоявшемся после гибели капиджи-баши. Прошло двенадцать дней. Визирь улыбался по-прежнему. Говорил о приготовлениях к походу на Сербию и одобрял план Давиля относительно турецко-французского сотрудничества на боснийско-далматинской границе.
С деланным спокойствием, которое стоило немалых усилий, Давиль под конец и как бы мимоходом выразил свое искреннее сожаление по поводу смерти сановника султана и друга визиря. Давна не успел еще перевести эти слова, как улыбка исчезла с лица визиря. Белые сверкающие зубы скрылись под черными усами. Лицо его с миндалевидными раскосыми глазами вдруг стало короче и шире и оставалось таким, пока переводчик не кончил передавать соболезнования Давиля. Дальнейший разговор снова сопровождался улыбкой.
Всеобщее забвение и равнодушие успокоили и Давиля. Видя, что жизнь течет своим чередом, он думал: бывает, значит, и так. Он перестал с Давной обсуждать преступление в Конаке. Время было заполнено делами. Постепенно Давиль освобождался от необъяснимых угрызений совести и первоначального чувства горестного изумления и отдался течению повседневной жизни по законам, общим для всех людей. Ему казалось, правда, что он не сможет больше взглянуть на Мехмед-пашу, не подумав про себя, что это тот самый человек, который, по словам Давны, оказался проворнее, изворотливей и хитрее своих врагов, но он будет по-прежнему вести с ним дела и разговаривать обо всем, кроме этого происшествия.
В это время с Дрины вернулся заместитель визиря, Сулейман-паша Скоплянин, наголову разбив сербских повстанцев. Так говорили в Конаке. Сам Сулейман-паша отзывался об этом сдержаннее и менее определенно.
Заместитель визиря был боснийцем и происходил из знатного рода бегов. Он владел крупными поместьями в боснийском Скопле на Купресе и десятком домов и лавок в Бугойне. Высокий человек, сухопарый, довольно стройный для своих немолодых лет, с проницательным взглядом голубых глаз, он повидал много войн, составил себе большое состояние и стал пашой, не прибегая ни к лести, ни к подкупам. В мирное время он был строг, на войне суров, жаден на землю и не очень-то разборчив в средствах обогащения, но был неподкупен, здоров духом и чужд порокам турок.
Этого полукрестьянского пашу, человека крутого нрава, с метким взглядом «лучшего стрелка во всей Боснии», нельзя было назвать приятным. В отношениях с иностранцами он, как все османские турки, был медлителен и недоверчив, хитер, упрям и к тому же резок и груб в обращении. Впрочем, большую часть года Сулейман-паша проводил либо в походах против Сербии, либо в своих поместьях, а в Травнике жил только в зимние месяцы. И сейчас его прибытие в город свидетельствовало о прекращении военных действий в этом году.
Да и вообще стало спокойнее, и события случались все реже. Наступала осень. Сначала ранняя – со свадьбами, уборкой хлебов, оживлением торговли и повышением доходов, а потом поздняя – с дождями, кашлем и заботами. Горы становились непроходимыми, а люди – тяжелее на подъем и менее предприимчивыми. Каждый готовился провести зиму там, где она его застала, и обдумывал, как ее скоротать. Давилю казалось, что и громоздкий механизм французской империи действует спокойнее и медленнее. Конгресс в Эрфурте[14] закончился. Наполеон обратил свои взоры к Испании, а это означало, что водоворот событий, хотя бы временно, переносился на Запад. Курьеров прибывало немного, приказы из Сплита поступали реже. Визирь – что больше всего занимало Давиля – оставался пока на своем месте; лицо его снова озарялось самой радостной улыбкой («контрмина» его друзей произвела, по-видимому, надлежащее действие в Стамбуле). Австрийский консул, которого ждали уже давно, так и не приехал. Из Парижа Давиля известили, что до конца года ему пришлют из министерства чиновника, знающего турецкий язык. В трудные времена Давна проявил себя ловким, надежным и преданным помощником.
Но самое радостное для Давиля событие случилось еще до наступления осени. Без всякого шума, почти незамеченной, приехала госпожа Давиль с тремя сыновьями – Пьером, Жюль-Франсуа и Жан-Полем. Первому было четыре года, второму – два, а третий родился несколько месяцев назад в Сплите.
Госпожа Давиль была белокурая, худенькая и хрупкая. Жидкие волосы, причесанные совсем не по моде, обрамляли живое, свежее личико с тонкими чертами и синими глазами с металлическим блеском. Невзрачная на первый взгляд, но умная и рассудительная, с сильной волей, подвижная и неутомимая, она была из тех женщин, про которых говорят: «На все руки мастерица». Жизнь ее проходила в фанатическом, но разумном и терпеливом служении долгу и семье. Этому она посвящала все свои помыслы и чувства, и в ее тонких, всегда красных, на вид слабеньких руках, не знавших покоя, работа спорилась так, словно они были из стали. Госпожа Давиль происходила из добропорядочной буржуазной семьи, погибшей случайно во время революции, и воспитывалась у своего дяди, епископа Авраншского; она была искренне набожна, и набожность ее была чисто французская – сильная, но человечная, без колебаний, но и без ханжества.