Златоуст и Златоустка - Николай Гайдук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прекрасно! Восхитительно! – «Ардолион, который бреет уши» хохотнул, шурша страницами школьной тетрадки, а вслед за тем как-то незаметно для посетителя снял топор, висящий на дымном облаке, и неожиданно размахнулся. Да так широко размахнулся, чертяка, – юный гений голову едва успел убрать…
Топор тихонько свистнул по-над ухом и откусил от школьной тетрадки – точно кусок бересты отлетел.
– Ой! – Подкидыш за сердце схватился. – Зачем вы так?
– Только так! – Антигер Солодубыч посмотрел на него глазами твёрдыми, как два алмаза. – Краткость – сестра таланта. Не знаете, кто это сказал?
Обескуражено глядя на пол, где валялись обрубки нежно-розовой бересты, Подкидыш пожал плечами.
– Так это вы мне сказанули тока что.
Затянувшись сигаретой, литконсул расхохотался и опять повесил топор на дымное облако. И теперь уже топор не казался Ивашке безобидным молоденьким месяцем – топор блестел широкою зловещею улыбкой, похожей на улыбку палача.
– А ты откуда будешь? – начиная «тыкать», мимоходом поинтересовался Ардолионский, читая рукопись, на которую сыпался пепел. – А на чём? Самолётом? А не дорого?.. Ну, так и овёс теперь подорожал! – Антигер Солодубыч нахмурился. – Вот здесь ты пишешь: голая она… Девица, как её?
– Златоустка, – подсказал сочинитель, краснея. – Она была – в чём мамка родила…
– Это, братец мой, нехорошо. Это, можно сказать, не комильфо. Надо её приодеть. Что говоришь? Так было? Ну, мало ли что было. Жизнь – это одно, а поэзия – это другое.
Подкидыш подавленно глазами ковырял истоптанный паркет. И вдруг опять Незримый дух прошептал на ухо, а парень повторил:
– Жизнь – это и есть самая великая поэзия.
«Ардолион, который бреет уши» икнул от волнения. Лоб у него взопрел, очки поехали по носу, как по маслу и опять упали, болтаясь на цепочке. Он растерянно смотрел на Простована, не мог понять. «Как это так он сказал и при этом даже рот не распечатал?! – изумился Антигер Солодубыч. – Или это чревовещатель? Или я не выспался? Третью ночь уже…»
Литконсул рассердился, интуитивно чувствуя, что его дурачат. Да и в самом деле, как этот парень, лапотник, внешне выглядевший простачком, мог выдавать такие глубокие мысли? А главное – откуда ему, этому лапотнику, известны цитаты великих людей, цитаты из книг, которые даже сам литконсул только недавно пролистал, но пока ещё не прочитал.
– Девку надо приодеть! – Ардолионский потыкал пальцем по тетрадке. – И вот здесь надо поправить. И вот здесь. И вообще… – Литконсул покашлял в кулак, похожий на копыто. – Хочешь, скажу откровенно? Как мужик мужику. Бросай писанину. Возвращайся на кузницу.
В кабинете повисла тягучая тишина.
– Я перестану писать, когда перестану жить! – угрюмо повторил Подкидыш подсказку незримого духа. – Это Петрарка мне сказал.
Зажжённая сигарета выпала из пальцев Ардолионского. Он ошарашено уставился на парня. Затем как-то медленно, как во сне посмотрел по сторонам. Литконсулу вдруг казалось, что этот парень говорит не то, что думает, а то, что ему кто-то внушает или подсказывает. Но в кабинете было пусто, да и вообще – что за глупости в голову лезут. «Кто это может ему подсказывать? Парень просто-напросто верхушек нахватался…»
Взволнованно пройдясь по кабинету, Антигер Солодубыч спохватился и поднял окурок – ожесточённо раздавил в чёрной пепельнице. Затем какой-то справочник открыл, полистал, поплёвывая на пальцы.
– Да, – прошептал, – действительно, Петрарка. Ты что, читаешь много?
– Да как вам сказать? У деда на печке, как в библиотечке…
Миролюбиво разговаривая с гостем, Ардолионский – ничуть не хуже Цезаря – продолжал читать «берестяную грамоту», мимоходом чиркал зажигалкой, чтобы прикурить, чиркал авторучкой, чтобы исправить ошибку или строку погубить. Но самое главное – он как бы между прочим время от времени брал топор, висящий на дымном облаке. Заточенное лезвие, как молния, взлетало над головой – только клочки летели по закоулочкам, будто белые голуби с той голубятни, которая осталась в далёкой родной деревне.
Незримый дух раза три шептал на ухо Подкидышу: уходи, мол, тут нечего делать, но парень уже закусил удила – характер начал выказывать. И тогда Незрима отступился: «Делай, как знаешь, только уже без меня!» И результат получился печальный. В правой горсти зажимая бедное своё, «изрубленное» сердце, а в левой унося то, что уцелело после топора безжалостного косматого чёрта, Подкидыш куда-то поплёлся по каменным джунглям, уже накаляющимся – ни облачка в тот день на небесах.
3Стольноград уже мало радовал – давил и унижал своим величием, гордым равнодушием вековых камней, толкотнёй, трескотнёй. Теряя уверенность в этой сумасшедшей круговерти, Ивашка довольно скоро притомился. И главная усталость была не в теле – душа изматывалась. Перед глазами рябило от пёстрого мелькания, от суеты. А кроме этого – сказывалось полное отсутствие природы, если не брать во внимание хилые садочки за железными оградами, клумбы с картинными цветами, словно из бумаги или из бархатных цветистых тряпочек, на которые никакая пчела не позарится – нету медовой пыльцы, только пыль придорожная.
Однако же характер есть характер – не переделаешь. Настырно шагая по нагретым камням, он остановился возле небольшого, импозантного дворца, перед которым серебряно журчал и отфыркивался фонтан, украшеный голыми девицами, закаменевшими, правда, но всё равно смущающими провинциала. Он достал бумажку с адресом. Этот адрес пареньку любезно предоставил Ардолионский: сходите туда, сказал, загадочно улыбаясь, там любят юных гениев.
Потоптавшись у фонтана, Подкидыш покосился на голые фигуры. «Тот, который бреет уши, всех одеть готов. А эти стоят хоть бы хны!»
Издательство, куда он притащился по жаре, располагалось в добротном особняке, недавно отреставрированном; кругом лепнина, стройные колонны толстыми берёзами белели перед входом. И тут же – неподалёку от двери виднелась чья-то свежая надпись, сделанная чуть ли не гвоздём: «Здесь жили графья, а теперь графоманы!»
Переступив порог, Подкидыш постоял, озадаченно озираясь. Под круглыми сводами с позолотой рисунков витал бесперебойный перестук и перетреск печатных машинок, похожих на дятлов с железными клювами. Горький опыт подсказывал: надо пробиваться к самому главному – иначе снова можно башку поставить под топоры.
«И где тут главный граф или этот, как его, главный графоман?» – покручивая жидкий ус, Подкидыш призадумался на деревянной лестнице, где в пузатых кадушках росли заморские деревья с большими волосатыми лапами. В металлической клетке, висящей между деревьями, томилась какая-то несчастная жар-птица, давно уже разучившаяся не только петь – летать. Взглядом задержавшись на этой бедной птахе, парень ощутил неодолимое желание выпустить её на волю.
– И что мы тут делаем? – Певучий голос эхом разлетелся под круглыми сводами.
Он повернулся и увидел роскошную разодетую женщину. Диадема в чёрных волосах слепила, отражая солнце. Ожерелье на груди сияло, колыхаясь в такт глубокому дыханию. Смущённый женскими чарами, Подкидыш пробормотал:
– А зачем у вас курица в клетке?
Женщина засмеялась, потрясая золотыми серьгами в ушах, жемчужным ожерельем на грудях футбольного размера.
Это была Катрина Кирьяновна Василискина, директриса крупного издательства. Василиска-директриска, так её прозвали за глаза. Она была здесь на положении царевны или королевны, перед которой многочисленные холопы, проходящие мимо, трепетали и заискивали. Матёрые мужики подобострастно шляпы снимали, фуражки срывали едва ли не с волосами, раболепно кланялись и порой с такой натугой улыбались, точно гири в зубах поднимали. Катрину Кирьяновну не только уважали, но и побаивались. Василиска-директриска держала себя на высоте. Женщина суровых правил, она даже маленько перебарщивала по части нравственности; в книгах, выходящих в её издательстве, героям приходилось чуть ли не в телогрейках и ватниках мыться в бане и ложиться на брачное ложе. И никому никаких послаблений Катрина Кирьяновна не давала. А когда один какой-то шибко грамотный писака притащил сочинения какого-то Баркова или Бардакова, в которых действовал Лука Мудищев, тогда ещё мало известный своими сексуальными похождениями, Катрина Кирьяновна так шуранула грамотея с лестницы – бедолага и руку, и ногу сломал, и получил сотрясение мозга. Вот такая женщина была. Образчик, можно сказать. На монетах и медалях можно было бы печатать её портреты. Правда, у этой медали была ещё вторая сторона. Если бы кто-то когда-то хоть одним глазочком заглянул в пятикомнатную квартиру этой дамочки, сильно был бы изумлён или шокирован. Стены в комнатах и в залах были совершенно голые – в том смысле, что повсюду красовались голые красавицы и голые красавцы. А в спальне – в будуаре, как говорила Катрина Кирьяновна – можно было увидеть коллекцию различных фаллосов, изготовленных из дерева, бронзы и чугуна. А в потолки и в стены будуара были встроены большие зеркала – для возбуждения весёлой похоти. Эта была потаённая слабость Катрины Кирьяновны. И эта слабость не только не смущала – возвышала в собственных глазах. Хорошо начитанная, двумя или тремя институтами образованная, Василискина знала родную историю. Знала, что царица Екатерина тоже была слабовата по части мужчин. Императрица, пользуясь неограниченной властью, выбирала себе мужиков, как жеребцов на ярмарке. И Василискина последовала этому примеру. Много лет уже работая с молодыми авторами, она поднаторела в выборе племенных пегасов, которые под покровом ночи приходили к ней и до утра усердно расшатывали стойло. И всё как будто было шито-крыто, потому что директриса в своём издательстве никогда своих пегасов не печатала – любовников она пристраивала в другие издательства, где работали благонадёжные друзья-товарищи. Правда, слухи всё-таки просачивались – шила в мешке не утаишь, но, в общем-то, всё было покрыто мраком тайны. И потому для многих – после революции и после Гражданской войны – было потрясение и шок узнать о том, что директриса, эта блюстительница нравов, хозяйкой борделя заделалась в городе Лукоморске.