Охота - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извольте признать, дорогой Мондвиль, что его величество в последнее время идет на слишком серьезные уступки! Не стоит преувеличивать страданий народа. В конце концов у нас, во Франции, всем найдется чего поесть, и у всех найдется, на чем поспать. А от того, что у одних кровать помягче, у других пожестче и у вторых может не оказаться масла, чтобы намазать на хлеб, ничего не меняется: неравенство заложено самой природой. Здесь нет повода для революции!
На этот раз месье Мондвиль также повысил голос, но лишь для того, чтобы поддержать своего собеседника. Затем они перешли на шепот. Приложив ухо к притолоке, я улавливал отдельные слова и по ним смог догадаться, что барон и его посетитель поздравляли друг друга с избранием месье Руше президентом Сената, оплакивали декрет об амнистии политическим преступникам и правонарушителям, приветствовали церемонию инаугурации Суэцкого канала и воспевали Папу за постоянное подтверждение авторитета Церкви и вынесенный им приговор социализму…
Все это было так далеко от Пушкина… Земля продолжала вертеться так, словно вообще ничего не произошло, и лишь я один отказывался забыть мимолетное пребывание поэта на земле, его промельк среди нас! Но вот мои сограждане… большинству моих сограждан было достаточно маленьких сегодняшних радостей, и они отстранялись от глубокой боли прошлого. Только я упрямился в желании существовать бок о бок с призраком. Они настораживали уши исключительно ради мирской суеты, тогда как я за этими пустыми никчемными звуками ясно различал голос певца, молящего об отмщении. Верный могиле, я чувствовал себя живым анахронизмом и гордился собой.
Наконец господин Мондвиль удалился, и Жорж Дантес вошел в мой «кабинет». Настроение у барона было радостным. Разговор с коллегой приободрил его.
— Превосходный человек! — заявил он с порога. — Ясный ум и горячая кровь. Однако, на мой вкус, несколько робок, когда речь заходит о систематически проявляющейся снисходительности власти к тем, кто недостоин такой снисходительности. Скорее всего, вам показался бы интересен наш обмен мнениями о пауперизме… Покажите-ка мне вашу работу…
Я протянул ему несколько листков, он пробежал их глазами, приговаривая:
— Отлично, отлично…
Мне казалось, будто я в пять минут досконально узнал этого человека и мог вынести непогрешимое суждение о нем: законченный и непроходимый реакционер, непримиримый враг всякой свободы и всего нового… Больший империалист, чем сам император Наполеон III. Но мог ли я порицать его за это? Я — приехавший из страны, где порядок имел усатое лицо жандарма! По традиции, по обычаю, унаследованному от предков, мы, русские, не обсуждаем решений, принятых наверху.
А Дантес вдруг вздохнул, поглядев в потолок:
— Я вот задумываюсь, а не стоит ли мне теперь записать свои мемуары… Есть столько событий, о которых надо бы рассказать, столько неясностей, требующих пролить на них свет, столько великих людей, заслуживающих того, чтобы о них вспомнить…
— О, как это было бы увлекательно! — подхватил я до того услужливо, что сам испугался.
— Вы правы, — согласился он, рассмеявшись. — Но это титаническая работа. Мои дни и так заполнены и переполнены донельзя. Однако в случае, если решусь, непременно прибегну к вашей помощи и приготовлю для вас документы.
— С огромной радостью займусь этим! — заверил я.
И я не лукавил, я думал: «Если он и впрямь захочет сказать все и обо всем, ему придется говорить и о Пушкине, и о Натали, и об анонимных письмах, и о дуэли… А тогда мой акт отмщения станет заслуживать еще большего уважения и тогда он произведет еще большее впечатление. Это будет настоящий взрыв!»
Он положил бумаги на стол, повернулся к двери, но через плечо добавил:
— Правда, до этого пока далеко! До свидания!
Дантес вышел, а я стоял растерянный — и нежданно-негаданно свалившейся мне на голову возможностью сотрудничества, и тем, как оно сразу же было отринуто. Собрался уходить сам, но тут явилась мадемуазель Корнюше со свертком в руках. Оказывается, Изабель принесла мне кусок эльзасского пирога, чтобы скрасить на следующий день завтрак.
— Знаю, что вы любите этот пирог, — прошептала она, опустив глаза долу, — ну и подумала…
Я поблагодарил, а экономка продолжила, воодушевляясь по мере произнесения своего монолога:
— Вам так плохо здесь!.. Вам не хватает воздуха!.. Вы не видите дневного света!.. Это бесчеловечно!.. И я все думаю, разве вам было бы не лучше, если бы перебрались повыше? Рядом с детской есть совершенно свободная комната — очень приятная, очень светлая… Я могла бы переговорить с господином бароном…
— Ну что вы, ну что вы, ни в коем случае! — возразил я, на этот раз даже не поблагодарив добрую женщину за заботу. — Я предпочитаю оставаться здесь: рядом с кабинетом, рядом с месье дʼАнтесом!.. Из… из удобства… Эта близость бывает необходима при решении… при решении ряда проблем в моей работе…
— Вы весьма серьезный молодой человек, весьма надежный, господин Рыбаков! — заметила она. — Поздравляю вас с этим.
Изабель посмотрела мне прямо в глаза, заглянула так глубоко, словно хотела выразить признательность за то, что я так привязан к ее хозяину. От волнения она стала красивой, несмотря на мелкие морщинки по векам и поблекший цвет лица. Но больше нам нечего было сказать друг другу. Вероятно, ей казалось, что мы сообщники, союзники в почтении к господину барону. Столь неверная оценка мне претила, но одновременно мне было жалко хорошего человека… Наконец мадемуазель Корнюше прошептала:
— Все! Я ухожу!
И исчезла, серенькая и легкая, как мышка, живо ускользающая в нору после того, как побывала в мире людей. А я с того дня получил право на ежедневный ломоть эльзасского пирога к завтраку.
Неделей позже, когда я находился в кабинете Жоржа Дантеса, показывая ему перевод нескольких вырезанных из газет материалов, явился лакей и объявил о визите инспектора полиции Вокура. Услышав слова «инспектор полиции», я невольно вздрогнул, разволновался, пусть даже внешне и незаметно. А Жорж Дантес, явно ожидавший этого самого инспектора, сказал мне с видом более чем непринужденным:
— Прошу прощения, однако я вынужден попросить вас меня оставить. — Обращаясь к своему лакею, прибавил: — Попросите инспектора Вокура зайти. — И больше не обращал на меня никакого внимания.
Я вернулся в свой уголок. В животе прочно поселился страх, от него даже холодело все внутри. Неужели полиция узнала — но от кого?! — о моих тайных намерениях? Не явился ли инспектор арестовать меня, чтобы я не смог осуществить преступление? Внезапно я почувствовал себя ужасно одиноким и ужасно уязвимым. Еще бы! А каким себя чувствовать лицом к лицу с колоссальной правительственной армией, чья задача — только репрессии? Все ищейки России гонятся за мной по пятам! Стоит мне выйти из этой каморки, мне тут же закуют руки в кандалы, и я закончу жизнь в темнице, даже не получив удовлетворения, даже не утешившись местью, не успев прикончить Жоржа Дантеса… На самом деле, я был готов к тому, что может случиться такое. Но я не мог себе представить, что не успею даже совершить покушения. Да, меня не пугала жизнь в неволе. Меня не пугала гильотина. Неминуемость смерти обратилась для меня в смысл жизни. Впрочем, наняв хорошего адвоката, можно было бы и смертной казни избежать. Разве так не случилось с этим поляком, Березовским, который покушался на жизнь царя, когда его величество приезжал в Париж? К тому же сенатор — не император, вес куда как не тот. Снисходительность суда мне уже и сейчас обеспечена. Даже, наверное, и срок скостили бы за примерное поведение… Ну и отбыв в течение нескольких лет не слишком строгое наказание, я нес бы двойной ореол: героя и мученика. Но для всего этого надо ведь было прежде нанести удар! А необъяснимый визит этого инспектора Вокура ставил под сильное сомнение всякую для меня возможность прославиться в веках.
Свидание инспектора полиции с Дантесом опасно затянулось. Я даже и не пытался подслушивать. Моя судьба решалась рядом, в двух шагах от меня, а ни единого средства проникнуть в кабинет и предотвратить катастрофу не было. Сидя в своей душной каморке, заваленной бумажными грудами, я чувствовал себя загнанным в мышеловку. Хуже того: в ловушку, из которой выйду в наручниках. Сердце то замирало, то начинало как-то противно дрожать. В панике я начал было подумывать о том, нельзя ли сбежать через другую дверь — ту, что выходит в коридор, но только собрался подойти и открыть ее, вошла мадемуазель Корнюше со своим неизменным подносиком. Наступил час вечернего чая. Я пробормотал, что не хочется, что не голоден, что не испытываю жажды, что мне нужно уйти, — она забеспокоилась:
— Вы плохо себя чувствуете?
— Нет, нет… просто тороплюсь… видите ли… назначена встреча… свидание… тотчас…