Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Визенер бесподобно владел искусством не слышать позорящих его речей, а получая оскорбительные письма, он передавал их Марии, говоря что-нибудь вроде:
- Это вода на вашу мельницу, не так ли, Мария?
Но в глубине души обида грызла его. В Historia arcana он заполнял целые страницы, оправдываясь перед своими противниками. Что бы он выиграл, если бы со скандалом швырнул в лицо нацистам свою должность? Его место занял бы кто-нибудь другой похуже, какой-нибудь бездарный писака. И ничто не изменилось бы, разве что к худшему. Если уж кому-нибудь надо играть роль представителя нацистской печати в Париже, не лучше ли для всех, чтобы этот пост занимал он?
С тех пор как благоприятный состав третейского суда показал, что "Парижские новости" лишены всякого значения, Визенер читал эту газету почти с удовольствием. Если ему попадалась статья, особенно хорошо написанная, он хвалил ее как профессионал. Пусть эти господа спокойно заполняют три раза в неделю свои десять полос. Статьи, сочиняемые ими, остаются всего лишь стилистическими упражнениями чисто академического характера. Над ним, Визенером, не каплет, то, что он задумал, созревает медленно, но верно. Он уже проник в "ПН", как червь проникает в яблоко.
Не глупо ли вообще подходить к высказываниям политического деятеля с этической меркой. Ведь эти высказывания - оружие, и только. Статья на политическую тему дает так же мало оснований для выводов о нравственном облике автора, как высказывания о погоде. Для прирожденного политического деятеля политика - это самоцель, искусство для искусства, волнующая игра, и принадлежность к той или иной партии так же мало говорит о характере человека, как тот факт, что один ставит на черное, а другой - на красное. Для правильной оценки политического деятеля необходимо изучать его профессиональное мастерство, изящество, с которым он проводит в жизнь свои планы, а не дело, которое он защищает. В своей Historia arcana Визенер излагал такого рода идеи во всевозможных вариациях. "Политику не следует становиться рабом собственного слова", - правильно сказал Макиавелли, и он, Визенер, подписывается под этим изречением.
Часто стоял он перед портретом Леа. Она улыбалась, глядя на пего сверху вниз, женственной, слегка иронической улыбкой, она потешалась над его половинчатостью. "Мне бы не хотелось, чтобы ты отшучивался от этого дела", - сказала она однажды, расспрашивая Визенера о его отношении к "ПН". Нет, к сожалению, он никак не может отшутиться от этого дела, иначе давно поехал бы в Аркашон. Но он боялся свидания с Леа и в то же время сильно по ней тосковал.
Очень часто этот портрет переставал существовать для пего, Визенер проходил мимо, смотрел, не видя, как на кусок стены, как на орнамент. Но вот портрет снова становится ужасающе живым. Визенеру вспоминаются иные минуты, когда они сливались воедино, когда ее спокойное лицо то горело неистовым жаром страсти, то мягко светилось нежностью. Он безмерно жаждал ее, он не мог больше ждать, он завтра, нет, сегодня же поедет в Аркашон.
В это лето Визенер часто бывал с женщинами, он не разыгрывал из себя монаха, он был циничен и многоопытен. Но именно в минуты близости он особенно страдал от чувства пустоты и томился тоской по Леа. Она нужна ему теперь же, немедленно, ее лицо, тело, голос, ирония, восхищение, ненависть, любовь. Но нет, нельзя поддаваться, он все испортит, если поддастся слабости. Он рассчитал, что существует единственный путь вновь завоевать Леа: прикинуться мертвым, не шевелиться, ждать, пока она придет к нему. Если он заставит себя ждать, она сама упадет в его объятия. Но до чего это ужасно: его хитроумная тактика оборачивается против него же.
А Леа в Аркашоне раз десять за день обдумывала, как ей поступить, если он явится.
Ярость, вызванную разлукой с Леа, Визенер все чаще вымещал на Марии, дразнил ее, преследовал насмешечками. Его всегда потешало, что гетевская Христиана в одном письме к своему другу подписалась по-саксонски безграмотно "твое маленкое дите природы". Теперь, диктуя Марии что-нибудь особенно циничное, Визенер говорил ей:
- Воображаю, мое маленкое дите природы, как возмущается ваша неиспорченная душа моим макиавеллизмом.
Мария неподвижно сидела, пожалуй более бледная и строгая, чем обычно, но сдерживалась и молчала.
Наступил день, когда Визенер написал последнюю строчку "Бомарше". Гордый, сияющий, он продиктовал: "Finis" [конец (лат.)].
Мария написала: "Finis". Затем она встала и сказала, в свою очередь, со смешанным чувством ожесточения, упрямства, облегчения, удовлетворения:
- Finis.
Визенер тотчас же понял, что это означает: она ждала лишь окончания работы и теперь навсегда его покидает. Как характерно для нее, что, несмотря на свое отвращение, она не ушла раньше и ничего не сказала ему о своем намерении.
Не смеет она так уйти. И вообще не смеет уйти. В последнее время она стала чересчур молчаливой, и ему было бы приятнее видеть возле себя более приветливое лицо, но он не мог без нее обходиться, он нуждался в ее присутствии. Она не только умела быть, когда нужно, машиной и, когда нужно, живым человеком, она была секретарем в полном смысле этого слова, он мог доверить ей свои секреты. Дружба с ней была для него чуть ли не так же важна, как связь с Леа. Вся радость от окончания "Бомарше" была бы отравлена ее уходом, этим дерзким коварным откликом на его "finis". Она не смеет покинуть его, это измена, подлая измена. Он старался уговорить ее, он излил на нее целый поток слов, то негодующих, то ласковых, он пустил в ход все чары своего красноречия; но знал заранее, что все это ни к чему. В Марии не было ничего половинчатого; что она решала, то и делала.
Сдавая дела, она выказала корректность и добросовестность. Избегала всего, что могло бы ему повредить или обидеть, и вместо подлинных причин своего ухода сослалась на другие, более или менее правдоподобные. Она позаботилась о надежной преемнице и дала ей все необходимые указания. И вот Мария пришла в последний раз. Не жеманясь, приняла сумму, врученную ей на прощание. Но на вопрос, что она теперь будет делать, не дала ответа. И исчезла с его горизонта.
Ее преемница была дельная девушка, но Визенер с самого начала почувствовал к ней легкую антипатию за то, что она не Мария. Ее звали Шарлотта Битнер, но для него она не была ни Шарлоттой, ни Лоттой ни фрейлейн Битнер. И хотя она обладала приятным лицом и приятным голосом, он не замечал ни лица ее, ни голоса, и она оставалась для него просто "новенькой". Ему стоило труда быть с ней любезным, каким он обычно бывал с другими. Он никогда не думал, что отсутствие Марии будет для него таким горьким лишением. Чувство торжества, вызванное окончанием "Бомарше", торжества, которого он жаждал много лет, было отравлено презрением Марии.
Теперь, когда "Бомарше" завершен, у него нет причин оставаться в душном городе. Не поехать ли в Аркашон? Через пять дней - день рождения Рауля, это подходящий предлог. Во всяком несчастье есть своя хорошая сторона, даже в нападении писак из "ПН": оно устранило самый предмет спора между ним и его сыном. Если он в день рождения Рауля предстанет перед Леа с изысканными подарками для мальчика и с оконченным "Бомарше" для нее, она, несомненно, растает и не найдет в себе сил упрямиться.
Не надо уговаривать себя. Надо выждать, пока она сделает первый шаг; он не поскупится, он выберет особенные подарки, но дальше идти не следует. Да, надо выждать и посмотреть, какое впечатление произведут его дары. On verra ce que donne - посмотрим, что из этого получится.
А получилось нечто досадное. Машина, которую он послал Раулю, вернулась обратно. Он прочел письмо Рауля, письмо очень юного человека к старшему, вежливое, сдержанное, любезное. Визенер был глубоко уязвлен. Он пожал плечами, подарил машину одной из своих дам, не поехал в Аркашон.
Но теперь он не мог выносить Парижа - без "Бомарше", без Леа и с "новенькой" вместо Марии.
Он поехал на Средиземное море, в Сен-Тропе.
Визенер любил маленький полуостров Сен-Тропе. На этот раз городок не доставил ему удовольствия. Он отправился на длинный, белый, песчаный пляж, где мог быть один. Но одиночество было ему в тягость, и он вернулся в город. Сидел в пестрой гавани. Поехал, обогнув залив, в Сен-Максим и через горы - в Канн, где, по его сведениям, было много знакомых. Но люди его раздражали, и он вернулся на пустынный пляж. Не идиотство ли? Он завершил свое лучшее произведение, и вокруг нет ни живой души, которая вместе с ним порадовалась бы этой книге.
Однажды в Каннах, когда он сидел с друзьями за обедом, среди них оказался человек, которого он как будто встречал. Да, эту рыжеватую голову и странно голое лицо с большими крепкими зубами и глубоко сидящими быстрыми глазами над острым носом он десятки раз видел в журналах, газетах. Да, конечно. Его знакомят с этим человеком, это Жак Тюверлен. Визенер был рад, что наконец-то встретился с этим большим писателем, весьма им почитаемым.