Крестьянин и тинейджер (сборник) - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …Она была ну совершенно не способна к химии и биологии; я честно говорил ей: «Бросьте вы мои уроки, Таня. Это пустая трата денег. Никуда вы не поступите». Она не поступила. Но и не захотела возвращаться в свою Чувашию. Ей нравилось со мною говорить, то есть она любила меня слушать и приходила просто так… Так у нас все и вышло. Мне было шестьдесят четыре, и я был ничего себе еще… Я бросил семью. Мы с Таней были вместе невозбранно — но не совсем. Она, как ты заметил, любит свободу и простор. Мы с ней снимали разные квартиры, и это даже было хорошо: мы не могли друг другу надоесть… Но она встретила тебя, и мы расстались. Я хотел вернуться в семью, но мои дети собрались в Австралию — вместе с их матерью. Увезли ее, увезли моих внуков… У меня, Герасим, внучка и два внука — им даже побольше лет, чем тебе. Я никого из них не осуждаю. Здесь им ждать нечего. В этой стране уже ничего не будет.
Гера едва не поперхнулся пивом, недолго вспоминая, от кого он уже слышал эту фразу: он от Татьяны ее слышал, от кого же еще… Он был не в силах скрыть досаду, и старик истолковал это по-своему:
— Тебе-то как раз нечего мне возразить, Герасим. Ты вот от армии по деревням бегаешь, и потому обязан меня понимать. Мне не хотелось бы, чтобы и мои внуки бегали по деревням. И мне уже плевать, кто в этом виноват. Мне уже нет дела, почему так. Что мне за дело до того советского указа, который снял запрет брать в армию имеющих судимость? С тех пор казармы провоняли духом зоны, и мне нет дела до того, кто принимает этот дух и эти нравы за нерушимую традицию. Мне поздно ждать, когда с этим кошмаром наконец покончат.
— А — можно? — подал голос Гера, с азартом отчаяния ожидая уже знакомого ответа и все-таки надеясь слабо, что услышит что-нибудь совсем другое.
— Конечно, можно, и легко, — с готовностью сказал старик, — достаточно лишь объявить насилие и издевательства над солдатом преступлениями против армии, а значит — против государства. Именно так — схитрить, постановить: не против личности, но против государства, хотя — какая уж тут хитрость, это так и есть… Вот как признают, постановят — сразу с корнем выдерут. У нас ведь личность — это что? Так, кое-что, кое-где… А государство? А? — старик для убедительности снял очки и выпучил глаза. — Да если б государству не нужны были младенцы… — старик закашлялся, поперхнувшись пивом, и оборвал себя. — Но я не о младенцах, я о внуках. Мне уже некогда ждать, когда всех изуверов вычешут из армии, как блох. Мне важно, чтобы мои внуки были от такой армии избавлены, пускай они со мной и не хотят общаться…
Гера уныло поднялся из-за столика и вновь пошел к стойке. Он был обманут, и сознание обмана захватило его так, что не оставило в нем места даже для ярости или обиды. Он был до того обманут, что ему было все равно…
Вернулся за столик с двумя большими кружками бархатного. Старик на этот раз не возражал. Спокойно рассказал, как проводил семью в Сидней и стал привыкать жить в одиночестве на своей съемной квартире (жена его перед отъездом в Сидней их общую квартиру продала), и как однажды мерз две ночи и два дня (была зима и еле грели батареи), на третью ночь почувствовал себя ужасно, и ему стало страшно так, что не сдержался — позвонил Татьяне. Она приехала, вызвала «скорую», и это был инфаркт.
— …Она меня тогда спасла. Уехала со мной на «скорой», всю ночь сидела в коридоре реанимации. К утру мне стало лучше и врачи ее прогнали… Она отправилась к себе, но перед этим захотела навестить тебя… Было такое дело, а, Герасим?
— Было, — глухо ответил Гера. — Да, было дело, помню. Очень рано постучала мне в окно, потому что не хотела будить родителей. А чего их было будить? Их уже дома не было; они… — Гера махнул рукой и глотнул пива. — Неважно, что они тогда… Это всех вас не касается.
Старик замолк и, как показалось Гере, заскучал. Жадно хлебнул пива и с опозданием ответил:
— Касается это всех нас или не касается, но все мы, так сложилось, вместе: ты, Танечка, я… Это, конечно, ненадолго, и тебе просто нужно потерпеть.
— Зачем?
— Потерпишь — будешь счастлив.
Гера впервые посмотрел старику прямо в желтые очки. Старик впервые отвел взгляд. Затем вновь снял и принялся протирать очки салфеткой.
— Откуда вы такой взялись? — с тоскою спросил Гера и тут же укорил себя: не надо спрашивать; поздно уже спрашивать.
А старика вопрос приободрил:
— Я из другой страны, — ответил он, решительно надевая очки, — и я был лучшее, что было в той стране, как мне казалось. Не я один — нас было много, молодых богов, как нам тогда казалось… Жаль, нет с собою фотографии: я не о той, где я в берете, свитере и «макнамарах» — о той, где я с Милютиным Сережкой, в Цахкадзоре…
Старик умолк, задумавшись. По шевелению его опущенной и влажной нижней губы Гера догадался: старик не то чтобы пьян, но уже расслаблен… «Уснет, и я пойду», — успел подумать Гера, но тут старик встряхнулся и ясным, трезвым голосом продолжил:
— Допустим, я был биохимик. Допустим, я, помимо прочего, пытался полимер один… да, это был бы полимер. Легче крыла бабочки. Крепче титанового сплава. Засунь его в вулкан и вынь — он только потемнеет. Обдай жидким азотом — а он и не потрескается, даже не чихнет. Сверхлегкость и сверхпрочность. Сверхстойкость…
— Сверхпроводимость, — скучая, подсказал Гера.
— Это другое, — недовольно отозвался старик, — ты не перебивай и не говори, о чем не знаешь… И у меня все было. Высокий порыв, надежный паек. — Старик вдруг остро глянул Гере в глаза поверх своих очков. — Ты что подумал: я себя поддел? Ты думаешь, я подпустил самоиронии? Да ни в одном глазу. Всякий, кто в детстве пережил войну и голод, меня поймет: в надежности пайка нет никакой иронии…
— И что ваш полимер? — нетерпеливо перебил Гера.
— А, полимер… — вздохнул старик. — А полимер — никак. Кончилась биохимия, настала история — и кто ее выдумал на нашу голову? Нет, нет, ты не подумай, я был рад, и не жалею, что был рад и подхватил порыв восьмидесятых. Я думал: будет, что и было, но уже без вертухаев, без вранья и без стыда за свою страну… И потерял все, даже страну. Вокруг вранье и вертухаи, один лишь стыд пропал куда-то… И это бы случилось в любом случае. Не понимал я этого тогда, но это ничего, не стыдно. Неведение — не есть неправота. Отсутствие предвидения — дело досадное, но и обычное, оно не есть неправота. По крайней мере, мы тогда повели себя как люди. Как люди, а не как коровы истории, готовые идти покорно на убой лишь потому, что их судьба заранее записана в ее бухгалтерских книгах…
— В файлах, — поправил Гера.
— В файлах записана ваша судьба, — неприятно смеясь, возразил старик, — наша — еще в книгах. Там, в книгах, она и останется. А ваша: шлеп по клавише — и нету файла, как и не было. Шлеп, шлеп — и нету ничего, как будто ничего и не было.
— Куда же мы все денемся? — спросил Гера, с веселой злостью предугадывая ответ.
Старик оглядел издалека стойку буфета и, не ответив Гере, уверенно сказал:
— Я что-то голоден.
Гера покорно встал, подошел к стойке, заказал две порции сосисок и подождал, пока буфетчица согреет их в микроволновой печке.
— Ассортимент здесь небольшой, — сказал Гера как будто с сожалением и поставил на столик тарелки с сосисками. Опять спросил: — Куда же мы все денемся?
Старик съел сосиску, поморщился, запил сосиску пивом и проговорил:
— Куда, куда. Рассеетесь вы по миру…
— А я и это слышал, — с усмешкой перебил старика Гера. — Вы это — о тех, кто и сегодня верит в слово, в смыслы, в ценности. О традиционной интеллигенции, которая вся оказалась в положении средневековых евреев. Гонима отовсюду и всеми презираема. Народ священников, который будет рассеян по миру…
Старик глядел на Геру сквозь желтые очки со злым, нетерпеливым изумлением. Потом легонько хлопнул по столику ладонью:
— Она неверно поняла меня, совсем не так, как я ей говорил. Я говорил про всех. Вообще про всех, кто здесь еще живет. Даже про тех, у кого во рту всего пять слов, да и те матерные. Все мы рассеемся по миру в наказание за то, что предали мечту о воле, правде и добре. Мечту, которой мы дышали, даже когда нигде у нас не было воздуха. Мечту, что вот настанет воля, и вот тогда добро, которое, как нам всегда казалось, таилось в нас всегда, и только виду своего не всякий раз показывало — всем явится и запылает купиной, не только нас одних — весь мир согреет.
— Неопалимой купиной, — поправил бритый наголо спортивный парень, отходя от стойки с кружкой пива. Мелкие капли пота и воды, вытягиваясь, струились с его широкой шеи на живот, обвернутый зеленой простыней.
— Ну да, — сказал старик, разводя руками — ну разумеется, неопалимой, какой же еще.
— Я служу в Первом Неопалимовском переулке, поэтому я знаю, — пояснил парень добродушно и пошел за дальний столик у темного окна.