Трагедия адмирала Колчака. Книга 1 - Мельгунов Сергей Петрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это сочетание, скорее, сулило возможность прочного общественного движения, направленного на освобождение России. При столкновении с партийной психологией примитив резко отбрасывался в противоположную сторону. И приходится ли удивиться, что в развращающей атмосфере гражданской войны всё это выливалось в уродливые формы насилия над противником? Это отвратительно. Но таковы люди, и не их перевоспитанием можно было заниматься уже на поле брани. Насилия с моральной стороны никогда не могут быть оправданы, но объективно жизнь их объясняла. Восстание, подготовляемое «учредиловцами» в Екатеринбурге и Уфе, не удалось, потому что Съезд У.С. был разгромлен уже 20 ноября — так утверждает один из активных эсеровских деятелей, пошедший на союз с большевиками против Колчака [Буревой. Распад. С. 38]. Следовательно, не выступи самочинно в Екатеринбурге военная группа, всё дело было бы проиграно — с точки зрения тех, которые «томились», по выражению Ауслендера, от существующего безвластия. Я знаю, что на это рассуждение можно ответить другой аргументацией. Но дело не в признании того или иного положения, а в объективной по возможности оценке существовавшего.
Общественная психология не опирается только на формальные политические признаки демократии и монархии. Это, скорее, догма. Под скальпелем политического анализа кажется только наивным утверждение беллетриста Ауслендера, что члены Директории думали соединить Колчака с Черновым [статья, напечатанная в «Отеч. Вед.», № 28, 26 ноября]. Это звучит абсурдом для человека, испытанного в тонкостях партийной игры. Но это не звучит парадоксально для политического слуха массового обывателя[666].
«Левая» печать того времени — печать социалистическая (эсеровского и эсдековского направления) — не могла понять психологии момента. В своём большинстве она была узко трафаретна: Авксентьев и другие поплатились за своё легкомыслие попытаться добиться соглашения с цензовым элементом. Так, напр., рассуждала «Новая Сибирь» [№ 18] — орган, скорее, умеренный и не строго партийный. Зато почти драматически звучит голос тех, кто с самого начала отдал своё перо в защиту идей, положенных в основу Уфимского Соглашения. К числу их принадлежит талантливый публицист, соц.-дем. (потресовского направления) Евг. Маевский (Гутковский), редактировавший в Челябинске газету «Власть Народа». Он заканчивает свою статью 22 ноября по поводу переворота словами: «Ужас охватывает за несчастную Россию, за её судьбу. Израненная, полуживая, она пробует приподняться, и вдруг злая рука сбивает её снова наземь и в кровь. И злорадствуют, торжествуют большевики — кто-то протягивает им руку помощи, отсрочивая их неминуемую гибель. И злорадствуют и торжествуют все враги России, которые только ждут, чтобы воспользоваться её беспорядком, её безвластием и наложить на неё свою тяжёлую руку…
Нет имени, нет оправдания тому, что произошло в Омске. Покушение на верховную власть, покушение в ответственные и трагические минуты жизни нашей Родины — есть великое преступление. Ничто не может оправдать этого покушения, ничто в богатой переворотами русской истории не может сравниться с тем, что произошло теперь в Омске.
Народ никогда не признает этого переворота, он никогда его не простит…
И мы скажем, как вместе с нами скажет вся демократия и все просто честные люди: Да здравствует единственно законная Власть — Всерос. Врем. правительство, организованное и установленное Всенародным соглашением в Уфе».
Надо сказать, что уже в октябре сам Маевский в довольно безнадёжных тонах рисовал обстановку. По поводу октябрьской забастовки на железных дорогах в Омске и Томске он писал: …«краска стыда и глубокого отчаяния охватывает каждого старого революционера» [цитирую по «Ур. Кр.», № 74]. В другой статье [«Вл. Нар.», № 91] этот радикальный публицист в таких словах очерчивает положение вещей, созданное войной, большевиками и междоусобием: «Страна разложилась не только экономически, она надорвана и морально; исчезло чувство гражданского долга, появилась «узкая, эгоистическая разнузданность», глубоко внедрился «анархический индивидуализм»». Можно ли было при таких условиях исходить только из принципа? Тот же Маевский в дни Уф. Совещания отмечал бесплодность лозунга старого У.С., а теперь, после переворота, только к нему и звал.
И в других номерах газета столь же резко выступает против нового Омского правительства:
«Оправдать омскую авантюру — это значит оправдать другую авантюру, происшедшую совершенно так же, хотя и в менее голом виде, чем омская, это значит оправдать октябрьский большевицкий переворот. Тот, кто утверждает омский переворот, тот не может отрицать октябрьского большевицкого переворота. Тот, кто соглашается на омский переворот, тот выбивает сам у себя всякую почву, всякое оправдание для борьбы с большевицкой авантюрой. Тот, кто становится на почву омского переворота, тот ставит себя на одну доску с большевиками…
Сибирский кабинет министров, поставивший (мы ещё не знали, добровольно или недобровольно) свои имена под этим правобольшевицким переворотом, очевидно, в своём целом неясно понимал, что это значит поставить крест и над самим собой. Утвердить такой переворот — значит утвердить и узаконить ту силу, которая совершила беззаконие, значит поставить и себя, и всякое иное правительство в зависимость от этой силы».
Полемизировать с покойным Маевским и его сотрудниками, конечно, не имеет смысла. Сама постановка вопроса, сделанная газетой проведением параллели между омским переворотом и большевицким, едва ли законна — я бы сказал, что здесь нет ничего общего. Я хочу обратить внимание на другое. Статья Маевского — вплоть до заявления: «Народу пора сказать адм. Колчаку: твоё место на о-ве Св. Елены» (в статье «Всё о том же») — появилась в легальной печати. Возможно, что челябинские условия, в силу пребывания там чехов, были несколько иными, чем в других местах. Но обзор, который можно сделать на основании газетного материала, приведённого хотя бы Зензиновым, свидетельствует, что печать в общем, несмотря на все цензурные препоны, могла высказаться о перевороте достаточно откровенно. Появлялись в эти тревожные дни газеты с белыми полосами, как появлялись они раньше[667]. Появлялись статьи с цензурными выкидками или только с протестом против цензурных насилий[668]. Обычное явление всего мира! Житейский закон, которому следуют, к сожалению, и демократия, правительства. На примере Самары, Владивостока мы видели, как считающие себя хранителями чистоты демократических принципов, став у власти, воздействовали на враждебную им печать — это называлось необходимой самозащитой. Когда то же делают другие, то это считается разнузданным проявлением реакционной власти. В период гражданской войны всё бывает обострено. В период переворотов усиливается и эта обострённость. Надо признать, что период возникновения омской «диктатуры» не отличался, по сравнению с другими, каким-либо излишеством репрессивных мер против печати. 19 ноября была введена для повременной печати предварительная цензура в целях правильной информации населения о происшедших государственной важности событиях. По-видимому, распоряжение это было отдано штабом Верховного главнокомандующего[669].
Было бы чудом, если бы с момента установления в Омске «диктатуры» (впрочем, своеобразной, ограниченной Советом министров) сразу же сибирские военные и гражданские власти стали бы действовать по методу правовых государств и между этими властями установились бы те нормальные взаимоотношения, которых не могли добиться ни Самарское, ни Сибирское правительства. Было бы таким же чудом, если бы по мановению какого-то волшебного жезла, по приказу адм. Колчака, 20 ноября армия оказалась вне политики и военные стали бы только профессионалами-борцами за спасение России[670]. Было бы чудом, если бы навыки гражданской войны, связанные с обычным проявлением самовластия, приобрели строго законный характер.