А зори здесь тихие… (сборник) - Борис Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти мысли настолько занимали ее, что ни о чем ином уже не думалось. Она машинально бродила по отделу, машинально брала в руки различные предметы, машинально разглядывала их и ставила на место. Правильно она тогда поступила или сгоряча, не учитывая ни возраста, ни личности провинившейся, – вот о чем думала она, и вывел ее из этой задумчивости девичий голос:
– А в сумке что у вас спрятано?
Иваньшина очнулась от размышлений и по тону, по голосу узнала: Трошина. Только имени никак вспомнить не могла.
– Здравствуй, Трошина. Не узнаешь меня?
– Я спрашиваю, что у вас спрятано в сумке, гражданка.
– Ничего. – Иваньшина была выбита из привычного состояния агрессивностью интонаций и отвечала растерянно. – Зачем же ты так, в таком тоне?
– Откройте сумку.
– Что с тобой, Трошина? – тихо спросила она. – Не терпится продемонстрировать власть?
– Требую открыть сумку! – Продавщица повысила голос. – Вера Тимофеевна, Люба, Лара, подите сюда! И милиционера пригласите.
– Как тебе не стыдно, Трошина. – У Иваньшиной потемнело в глазах. – Я директор школы…
– Откажетесь открыть сумку – отберем силой. Понятно?
Антонина Федоровна задрожавшими руками открыла сумку и, перевернув, вытряхнула ее содержимое на пустой прилавок. Посыпались монетки, кошелечек, шариковые ручки, платочек и копеечная пластмассовая мыльница.
– Вот, видите? Все видите? – с торжеством закричала продавщица. – А где чек на оплату?
– Чек?.. – Иваньшина окончательно растерялась, в голове туго застучали молоточки. – Я не знаю. Наверно, я машинально…
К этому времени на подмогу Трошиной уже подтянулись другие продавщицы. Милиционера, правда, не было, но зато группа с директором школы в центре стала быстро обрастать любопытными.
– Тихо! – громко сказала старшая продавщица. – Вы оплатили товар, гражданка?
– Вероятно, нет, но…
– Воровка! – звонко крикнула Трошина. – Подруги, я четвертый день за нею это замечаю.
– Какой четвертый, что ты, я же не хожу сюда…
– А где тогда чек? Чек где, спрашиваю?
– Помолчи, Трошина. Я спрашиваю вас, гражданка, вы оплатили покупку?
– Кажется, нет. Кажется, я забыла. Я стала забывать, я лежала в больнице.
– Значит, товар вы не оплатили. Так?
– Я же говорю, воровка она!
– Замолчи, Трошина! – оборвала старшая. – Придется пройти к директору. Мы составим акт…
Острая боль раскаленной спицей вновь вонзилась в спину. Перед глазами полыхнуло пламя, и бывший старший лейтенант Иваньшина грузно сползла на пол.
Та же больница и тот же врач, те же резкие и быстрые сестрички, по вечерам, когда уходило начальство, бесконечно долго болтавшие по телефону («А он что?.. А она что?..»). И даже палата оказалась той же, только сама Антонина Федоровна стала иной. Заговорила, правда, уже на второй день, а вот ноги и ощущались чужими, и стали чужими, словно она утратила не только силу, но и власть над ними.
– Быстро вы к нам вернулись, – вздохнул заведующий отделением.
Он был не просто заведующим и даже не просто хорошим специалистом: он был фронтовиком, и Иваньшина испытывала к нему безграничное доверие. Вероятно, это и сыграло решающую роль в том, первом случае, но теперь одной ее веры было уже недостаточно. Доктор наблюдал, хмурился, советовался, устроил консилиум, а после него вызвал Олега Белякова.
– Лекарство сможете достать?
– Если оно в природе водится.
– Водится, только не в нашей, к сожалению, и официальный рецепт на него я выписывать не имею права. А неофициальный – вот он.
– К этому неофициальному хорошо бы официальное письмо, – сказал Олег. – Так, на всякий пожарный.
– На чье имя?
– В Комитет ветеранов. Уж если они не помогут…
– Тогда и руки по швам? – сердито спросил врач, принимаясь писать официальное письмо.
– Тогда в другой комитет напишем, – улыбнулся Беляков.
С официальным письмом и неофициальным рецептом Олег отправился сам. Упросил в лаборатории, где работал, дать ему три дня в счет донорских и уже на следующий день вылетел в Москву. А через два дня явился с лекарством на полный курс лечения.
– Как это вам удалось? – ахнул невропатолог.
– Нет проблем, доктор, есть лишь разные пути к их разрешению.
– И все же? – допытывался доктор. – В два дня вы совершили невозможное.
– И в два часа, – уточнил Олег. – Знаете Вельяминова Валентина Георгиевича? Ну членкора, лауреата, депутата…
– Биолога? Знаю, труды его читал.
– Так вот, я с самолета – прямо к нему. Главное было дома его застать, а остальное – семечки, как говорится.
– Вы же с того света ее вытащили, – патетически воскликнул врач. – С того света!
– Сочтемся.
Сочлись для всех незаметно и неожиданно. Узнав от доктора, кому обязана спасением, Антонина Федоровна не смогла сдержать слез.
«А имя у тебя все равно девчоночье, академик…»
– Ладно, тетя Тоня, кончай реветь, – сердито сказал Олег.
– Не буду, Олег, не буду, – прошептала она, поспешно вытирая слезы. – Как он выглядит-то? Толстый? Очень постарел?
Он впервые назвал ее тетей, впервые обратился на «ты», впервые позволил себе командные нотки, а Иваньшина вроде бы и не заметила ничего. То ли ослабела, то ли думала о военкоматовском подвале, то ли отношения их, вызрев, естественно, сами собой должны были перейти в иное качество.
Швейцарское лекарство, которое с помощью бывшего лейтенанта Вельяминова раздобыл и привез Олег, почти поставило Антонину Федоровну на ноги. Почти потому, что она вновь обрела власть над ними, хоть, правда, и весьма ограниченную, а вот силу обрести ей так и не удалось. Колени дрожали и подгибались, и Иваньшина ходила теперь только с костылями. И, несмотря на то что врач всячески обнадеживал ее, она точно знала, что от костылей ей уже не избавиться. Это было страшно, и все же в панику бывший командир стрелковой роты не ударилась: если ее спаситель Олег Беляков исповедовал убеждение, что проблем нет, а есть лишь различные пути их разрешения, то она до сей поры свято веровала во фронтовую заповедь: никогда не сдаваться. В конце концов есть соседи, есть тылы, есть резервы, есть командир, у которого на крайний случай можно попросить поддержки огнем, если уж совсем станет невмоготу. Под поддержкой огнем с некоторого времени она стала понимать аккуратно вычищенный «вальтер» с полной заряженной и запасной обоймами, с тремя десятками патронов россыпью, которые хранились в верхнем ящике комода под старыми газетами, письмами и фотографиями. К его последней помощи она всегда могла прибегнуть, если дойдет до точки, если откажут ноги и перестанет слушаться язык, потому что и у нее, как и у Олега, тоже никого из родственников на этом свете не числилось. И поэтому Антонина Федоровна, приняв свое полупарализованное тело как данность и волей подавив отчаяние, сосредоточила все свои силы на трех вопросах.
Первый касался злосчастной истории с пластмассовой мыльницей, о которой никто ничего так и не узнал, потому что она никому ничего не сказала. Вначале, когда язык еще с огромным трудом шевелился во рту, Антонина Федоровна много и всегда с острой и горькой обидой думала о чудовищном позоре, который обрушила на нее бывшая ученица. В тот период Иваньшина непременно добилась бы строгого наказания продавщицы Трошиной, но язык тогда не подчинялся ей, и гнев постепенно утихал. Память, к счастью, у нее не пострадала, и, старательно вороша сейчас ту давнюю историю с исключением девочки, Антонина Федоровна начала допускать и вероятность собственной ошибки. Она отчетливо помнила, как рыдала в кабинете Трошина, как уверяла всех, что хотела только подшутить над подругами, попугать их; как ей все не верили, хотя, в сущности, это объяснение было правдоподобным. Да, девочка вполне могла позволить себе идиотскую шутку, розыгрыш своих одноклассниц, но эту версию никто тогда не пожелал рассматривать, и директриса в первую очередь. И прибегла к самому простому для нее и самому жесткому для девочки решению: исключить из школы за аморальное поведение. Вывод был скоропалительным, суд, скорее всего, неправым, а неправый суд рождает жажду возмездия. И после долгих колебаний и размышлений Антонина Федоровна признала за Трошиной право на мщение, и этот вывод, как ни странно, не просто успокоил, а и умиротворил ее; с гневом, обидами да и вообще с неприятными воспоминаниями о той нелепой сцене в универмаге было покончено раз и навсегда, и никто никогда об этом так и не узнал.
Удивительное дело: признание собственной неправоты и тем самым, так сказать, отпущение греха той, которая спровоцировала второй приступ тяжелейшей ее болезни, породило в душе ее стойкое, тихое, равносильное почти праздничному настроение. Она представила, что могло случиться, добейся она сурового наказания продавщицы, и честно призналась самой себе, что то злорадное и быстротечное торжество, которое, вероятно, она испытала бы при этом, было бы в результате ущербным, как яблоко с жирным белым червяком в сердцевине. Теперь она думала о том, что гнев не дает и не может давать радости, ибо он обладает не созидательной, а лишь разрушительной энергией, – вот к каким мыслям пришла Иваньшина в конце концов, и мысли эти согрели и утешили ее, и к обдумыванию второго насущного вопроса она подошла с хорошим запасом спокойствия и готовности творить справедливость.