Есенин. Путь и беспутье - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Америка, пусть и ненадолго, ошеломив Есенина (очень скоро он догадается, что это всего лишь «Железный Миргород»), так сильно «переломила» ему зрение, что он даже переименовывает (в стихах, разумеется) бедную свою родину на американский лад: «Великие Штаты СССР». Внезапному «покраснению» автора «Кобыльих кораблей» и «Сорокоуста», кажется, весьма поспособствовала Айседора Дункан, родившаяся, по ее же словам, «пламенной революционеркой». Ни годы великих бедствий, ни годы великой славы не излечили эту феноменальную женщину от романтического сумасбродства. Ее импресарио Юрок вспоминает: «Первый взрыв произошел в Бостоне. Есенин открыл окно гардеробной в Симфони-Холле и, размахивая красным флагом в промозглом воздухе, прокричал по-русски что-то вроде “Да здравствует большевизм!”
Управляющий Симфони-Холлом позвонил мне в Нью-Йорк. Мэр Керли был в бешенстве. Необходимо было отменить представление.
Я поймал Айседору по телефону…
“Он прелесть, ну, что я могу поделать? Он просто выпил лишнего. Мистер Юрок, не волнуйтесь. Он больше не будет!”
Кое-как мы успокоили и мэра, и разгневанных бостонцев. А на следующий день Есенин проделал все это снова… На сей раз толпа собралась на улице, и Есенин произнес речь. К счастью, в то время по-русски в Бостоне говорили не больше, чем сейчас, и представление благополучно продолжалось…
На следующее утро в Нью-Йорке я развернул газету и поперхнулся глотком кофе.
“Красная танцовщица шокирует Бостон!” “Выходка Айседоры заставила зрителей покинуть Симфони-Холл!”. Более цветистые газеты описывали, как Дункан сорвала красную тунику и, размахивая ею над головой, совершенно голая, произнесла красную речь.
Я позвонил в Бостон. Все оказалось правдой, или почти все. Айседора действительно размахивала над головой красным, правда, все-таки красным шарфом, а не туникой, и в самом деле кричала: “Это красный! И я такая же! Красный – цвет жизни и силы! Когда-то вы были дикими! Вольными людьми дикой Америки! Не позволяйте им приручать вас!”»
Кончилось ярко-красное турне Айседоры плачевно. Самую знаменитую американку начала ХХ века лишили американского гражданства, но и это не отрезвило ее, тогда как большевистские спичи Есенина – не более чем мгновенный эмоциональный всплеск, может быть, даже род самовнушения, а вовсе не убеждение, все пункты которого «имеют внутреннюю согласованность».
В Америке еще не улегся шум, вызванный скандальными выступлениями Айседоры и ничуть не менее эпатажными, на вкус среднего американца, выходками ее супруга. Океанский лайнер еще только три дня как отчалил от нью-йоркского причала, а Есенин, забаррикадировавшись в шикарной каюте, уже строчит крамольное письмецо Александру Кусикову. Кусиков теперь живет в Берлине, и ему можно говорить все без утайки:
«Сандро, Сандро! Тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется…Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имеющих, а еще тошней выносить подхалимство своей же братии к ним… Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только, что ни к февральской, ни к октябрьской…»
О том, что Есенин не близок большевикам в своем творчестве, свидетельствуют и его рукописи 1922–1923 годов. В готовом виде из почти кругосветного турне поэт привез лишь несколько стихотворений из цикла «Москва кабацкая» да два прекраснейших, но отнюдь не прокоммунистических наброска: план и черновик драматической поэмы «Страна негодяев» и первый вариант «Черного человека».
Четырнадцати заграничных месяцев оказалось достаточно, чтобы догадаться: и заморская жар-птица, и комфортабельное зарубежье ему ни капельки не нужны, хотя, как законный супруг балерины с мировой славой, он мог бы остаться в любой из столиц мира, не испытывая тех материальных затруднений, с какими столкнулась русская эмиграция первой волны. Да, была страсть, а может, и любовь? Но за два года общения без языка (русский словарь Айседоры ограничивался тремя десятками слов, английский Есенина был еще короче) страсть его выгорела, а любовь так и не «успела расцвесть». Чувствуя, что теряет возлюбленного, Дункан пила все больше и больше, благо в Европе сухого закона не было. Пьянеть не пьянела, в отличие от Есенина, который «расшатывался» от первой же рюмки, но тяжелела, дурнела, становилась сентиментальной и тихо и долго лила слезы. Наскоро нанесенный грим уродовал расплывшееся лицо, оставляя на пеньюарах некрасивые липкие пятна. Как ни мало разбирался Есенин в сногсшибательных проектах, которые должны были, по расчетам Дункан, обеспечить финансовое благополучие и школы русских босоножек, и их собственной маленькой, но семьи, он кожей чувствовал: Дунька пережила свою славу. А под увядшую славу никто, кроме ее американского импресарио Юрока, и гроша ломаного не даст. А ведь Юрок не Ротшильд и доллары выкладывает в надежде, что Айседора уйдет наконец со сцены, красиво, на излете мифа о ее красоте и гениальности, спрячется где-нибудь в Швейцарии или в каком-нибудь захолустном уголке Лазурного Берега и все-таки напишет историю своей фантастической жизни. Эту книгу давно уже ждет мир и особенно сильно – постаревшие поклонники. Ждет – ибо только книга, а не она сама, нынешняя, тяжелая и обрюзглая, может вернуть их в молодость. В те баснословные года, когда юная и дерзкая американка казалась нимфой, спрыгнувшей на театральные подмостки с краснофигурной греческой вазы. Увы, Айседора и мысли такой не допускала. Сколько раз безумные ее затеи лопались как мыльные пузыри, но каждый раз, как бог из машины, являлся некто и осыпал избранницу судьбы самыми надежными на свете купюрами…
Время меж тем шло и шло. Есенин рвался в Россию. Он готов был заключить с «демоном поэзии» любую сделку, но только в обмен на стихи. Но черный бес, как и зеленый сатана Доллар – Изадоре, только ухмылялся ему в лицо: стихи не рождались. Хитрой машинкой для заточки Есенин заготавливал с вечера дюжину отличнейших карандашей, аккуратно взрезал пачку великолепной, самой белой на свете бумаги и утром, пока Дунька дрыхла, присаживался к столу. И рисовал чертиков. «Кастальский ключ» был сух и бесплоден. В ярости он будил Дункан, орал, что больше не может, что если она его не отпустит, наложит на себя руки. Айседора наконец очухалась и вызвала телеграммой Шнейдера. Илья Ильич приехал и, как и всегда, кое-как разрулил ситуацию. Пусть, мол, Сережа едет, никуда не денется, а у нас – дела. По всему Берлину расклеены афиши, извещающие почтенную публику, что ее ожидает сюрприз: русские выпускницы танцевальной школы Дункан. Дункан как бы смирилась, как бы позволила себя уговорить, но ночью, ласково выпроводив Шнейдера, устроила такую сцену, что Есенин чуть было эту гадину не придушил. Впрочем, на вокзале, на людях, был весел и объявил репортерам, что расстаются они с Айседорой ненадолго, недели на две, не больше. В поезд вскочил на ходу. Сдернув левой рукой щегольское кепи, правой изображал нежнейшие воздушные поцелуи, но уже знал: