Чуковский - Ирина Лукьянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1 февраля (или уже 14-го по только что введенному новому стилю) нарком просвещения разразился на страницах «Чукоккалы» длинной напыщенной сентенцией о коммунизме и всечеловеке – и подписался: «А. В. Луначарский. К своему несчастью народный комиссар».
17 февраля Блок делает малопонятные заметки в записной книжке: "К. И. Чуковский: 1) Некрасов 2) письмо А. В. Гиппиуса ему 3) Méλος[10] – с ним".17 апреля: "Чуковский с Гиппиусом зовут на решительное заседание в Зимнем дворце сегодня, а Мейерхольд – на решительное заседание завтра… Слушать разговоры умных и глупых, молодых и старых людей я больше не могу: умру с голоду". 18 апреля: «Чуковский опять требует моего присутствия на заседании о Некрасове».
Евгения Иванова пишет о послереволюционной работе Чуковского: «…его имя мы находим в Комитете по реформе орфографии, где он работал вместе с Блоком и Ивановым-Разумником, а главное – среди сотрудников почти всех горьковских прожектов этих лет – от „Всемирной литературы“ до Секции исторических картин, журнала „Завтра“ и „Литературной газеты“».
Корней Иванович после революции предпочитал не вспоминать о том, «чем занимался до семнадцатого года». Литературный критик авторитетной газеты в одночасье стал «буржуем» и «бывшим», а причастность к кадетской газете – несмываемым клеймом. Почему-то каждый пишущий на тему «Чуковский после революции» считает необходимым ответить на вопрос, отчего он не эмигрировал, оправдать его выбор, и есть в этом что-то неправильное: человек должен оправдываться, почему он не уехал из своей страны и продолжал добросовестно заниматься делом, которое считал важным и нужным; как будто такое решение автоматически одобряет любые действия нового правительства страны.
Ну, в 1917 году и даже в начале 1918-го еще мало кто уезжал. Еще ничего не было понятно с этой властью, еще не определился ее характер, еще верили, что это ненадолго, – у Чуковского в дневнике, кстати, уцелели проговорки вроде «а чуть только дело большевиков прогорит…». Отчего он не бежал позже, когда бежали те же Мережковские, отчего не уехал потом – в 1920-х, когда одних высылали, другие спасались сами, – это другой разговор.
Ему надо было, во-первых, кормить семью и, во-вторых, делать дело. Считать, что революция сразу перекрыла ему всякую возможность заниматься критикой и он вынужден был переквалифицироваться в детские писатели, – это слишком прямолинейно. Он почти отошел от газетной критики еще в первые годы мировой войны. Его привлекали теперь социально значимые проекты, сколько бы ни говорил он, что живет только литературой. Его некрасоведение, его попытки наладить журналистику и книгоиздание для детей, его занятия переводами, его работа во время войны, когда он пытался рассказывать англичанам о воюющих россиянах и наоборот, – это не столько литература (или искусство ради искусства), сколько наведение мостов между разными слоями населения и народами, попытка их консолидировать на универсальном основании культуры. Попытка растить новых людей для нового общества, уже сызмальства принадлежащих к долгой культурной традиции – а значит, надежно привитых от множества социальных болезней.
Он искренне верил, что решение большинства политических, экономических, духовных и культурных проблем – в смене социального строя. Революция отчасти была и его революцией. Он давно хотел заниматься действительно полезным делом, но настоящей возможности и серьезных полномочий для этого у него до сих пор не было. Революция, казалось ему, позволяла, наконец, взяться за осуществление давно необходимых преобразований – и Чуковский чуть не с первых дней нового строя окунулся с головой в стихию культуртрегерской работы. Занятие на первый взгляд странное – в распадающейся, бунтующей стране, где все только что переворотилось и даже не собирается укладываться. Присмотревшись, понимаешь, как много именно в это время сделала для будущего горстка вечно голодных и мерзнущих людей, сочинявших несбыточные проекты книгоиздания.
Наконец, Чуковский был русский писатель, ясно ощущавший свою связь с языком и культурой. Такому человеку трудно уезжать, тяжко отрываться от среды, где ему есть место и занятие, и отправляться туда, где его таланты, знания и умения никому не нужны. Интеллигенты, порожденные Россией в XIX веке, – люди высокообразованные, много работающие, подчиняющие свою жизнь ясным этическим и эстетическим идеалам, – были идеально приспособлены для культурной работы в огромной стране, которую надо было учить и воспитывать, и совершенно не востребованы в других местах. Они оставались, не рассматривая других вариантов или отвергая их. Ахматова «равнодушно и спокойно» отказалась от мысли оставить «край глухой и грешный». Блок добавлял: «Ахматова права. Это недостойная речь. Убежать от русской революции – позор».
Не станем перечислять уехавших и оставшихся – у тех и других были свои резоны. Социальный оптимизм и надежды на справедливое мироустройство, вера в демократию, принадлежность к русской культурной традиции, желание приносить пользу (а в какой-то степени, может быть, и опыт одинокого, голодного и бесприютного существования за границей) – все это повлияло на выбор Чуковского.
Уже в начале 1918 года Корней Иванович появился в Манежном переулке у наркомпроса Луначарского. К Анатолию Васильевичу шла вся интеллигенция – с вопросами, предложениями, просьбами о помощи: все в одночасье лишились куска хлеба и искали способа себя применить. «И артисты Имп. Театров, – записывает Чуковский в дневнике, – и бывш. эмигранты, и прожектеры, и срыватели легкой деньги, и милые поэты из народа, и чиновники, и солдаты – все – к ужасу его сварливой служанки, которая громко бушует при каждом новом звонке».
Чуковский пришел с предложением переиздать для демократических масс Уитмена, «певца демократии». Луначарский не сошелся с визитером во взглядах на всемирно-историческое значение американского поэта – в его представлении, тот был куда всемирнее, чем предполагал Чуковский; наконец, Корней Иванович предложил Анатолию Васильевичу написать предисловие для книги, оно было надиктовано, и книга, предваряемая словами наркома, вышла в том же 1918 году.
В дневнике остались ехидно подмеченные подробности: Луначарский принимает посетителей по двое, и пока разговаривает с одним, другому позволяет любоваться его государственной мудростью; Луначарский обожает слушать себя и диктовать машинистке… В мемуарном очерке в «Современниках» этот герой предстает другим. Не то чтобы «в белом венчике из роз Луначарский наркомпрос», – но без этого мелочного самолюбования, замутнявшего, заслонявшего то доброе и ценное, что было в первом советском министре просвещения, действительно самом образованном из всех наркомов и министров на этом посту на многие десятилетия вперед. «Обаяние его образованности, пылкое увлечение искусством, искреннее, ненапускное уважение к людям ума и таланта» – вот о чем Чуковский считает нужным и важным рассказывать читателю. «Кокетство», «легкомысленный», «говорил заискивающе» остаются в дневниках, – хотя дневниковыми записями Корней Иванович всегда пользовался при подготовке воспоминаний.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});