Новеллы моей жизни. Том 2 - Наталья Сац
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ощущала «Средь шумного бала» по-другому: светский человек, привыкший к бальной суете, оставшись один, хочет разобраться, как сегодня возникло в нем что-то дорогое, новое… Случайность, конечно, и вдруг что-то завладевает им — тайна, которая покрывала ее черты? Глаза, смех, которьщ и сейчас звучит в его сердце? Что с ним сегодня? Неужели… пришла любовь?
Я спорила горячо!
— Слово и даже буква ведь тоже носители не только смысла, но и музыки… Вспомните, как Шаляпин удваивал первое «н», когда пел:
«Н— ни слова, о, друг мой,Ни вздоха…»
А какие «р» и «л» в романсе «Во сне я горько плакал».
Шаляпин! Так он и остался единственным. Он — чудо. Помните, как он пел «Прощай, радость, жизнь моя»?
— А разве такое можно забыть! Шаляпин — вот единство музыки, слова, образа. Не только чудо, а то, к чему все певцы должны стремиться.
В общем, я упорно доказывала что-то свое, и он слушал внимательно, но какое это имеет сейчас значение!
Вера Николаевна вызывала у меня глубокое уважение. Она старалась ему вторить во всем, берегла его вдохновенно. Есть такое выражение: «Любовь — это заговор двух против общества». Бывают жены, которые ограждают от всех, ревнуют своих мужей без всякого повода, даже к траве, по которой они ходят, поскольку трава женского рода. Вера Николаевна радовалась его радостями, впечатлениями, которые он жадно вбирал, а если их мнения расходились (она — сама личность!) — уступала! Всячески оберегала она Сергея Яковлевича только от потери его ритма жизни, от усталости, но на пути новых впечатлений никогда не становилась. Я видела — она грустила, что он оставил руководство Студией при консерватории, затаенно грустила, что сама работала в консерватории меньше, чем хотела… а как тактично скрывала она, что Сергей Яковлевич тяжело болен.
Сам он никогда не говорил о своих болезнях, точно был вполне здоров; значительно позже узнала, что у него — певца — был… туберкулез легкого! С 1942 года дышал одним легким, перенес операцию на горле, два инфаркта… Он держал себя просто, «как отдыхающий», и мог казаться таким, потому что Вера Николаевна все отдавала продлению его жизни.
Мне даже страшно вспомнить, как, не имея представления о его болезнях, мы с Михаилом Ивановичем шумно вваливались в апартаменты Лемешевых, где нас встречали просто и радостно…
Я уезжала раньше. Пришла прощаться. Сергей Яковлевич посмотрел своими молодыми, всевидящими глазами и тихо сказал:
— А мы теперь с вами уже не можем расстаться. Нам будет не хватать друг друга.
И действительно, в Москве я то планировала его встречу с певцами, то звонила «просто так», но он, верно, жил больше на даче Большого театра в Серебряном бору, московский телефон не отвечал.
Но и «в тревоге мирской суеты» тянуло просто позвонить, хоть спросить у Веры Николаевны, здоров ли он.
Какая— то ниточка осталась. Купила все его грампластинки, слушала их, повторяла его слова: «Мы работали так близко друг от друга, а я вас не знал… Простить это себе не могу».
А мне как трудно было себе это простить!
Однажды, когда уже легла спать, позвонил телефон. Я подошла сердитая — завтра так рано вставать…
— Алло, кто это?
И вдруг не дуолями, не триолями, в едином порыве услышала:
— Наталия Ильинична, дорогая! Это Лемешев говорит, да, я, Сергей Яковлевич. Услышал по радио ваш голос, как вы играете на рояле, ваш рассказ, как вы с Рахманиновым познакомились, с Клемперером работали… Минут сорок ваша передача шла, а в программах и вашей фамилии написано це было. Не сердитесь, что поздно вам позвонил. Умница наша, спокойной, спокойной вам ночи.
Боже ты мой! Сколько молодости в голосе, восприятии, забвение, что он сам, куда больше меня, поэзия в признании других. Мне было радостно и… даже неловко.
— Знаете, Сергей Яковлевич, эту передачу как-то ночью, с ходу, одним махом записала: и говорила и на рояле играла. Теперь, когда на радио какая-то пауза минут на сорок получается — меня туда «вкатывают». Про сегодня я и не знала. Спасибо вам. Очень вы добрый.
Он позвонил и на следующий день, но когда я захотела, как всегда, разделить неожиданно хорошее со своим коллективом, устроить в театре встречу с Сергеем Яковлевичем, он ответил неожиданно грустно:
— Не знаю, смогу ли… В этом месяце в театр к вам вряд ли приду. Хочется очень, а чувствую себя… неважно. А вы… сегодня или завтра, вы к нам с Верой Николаевной могли бы прийти? Настроение какое-то тусклое.
Увы! На две недели вперед время было расписано с деыяти утра до двенадцати ночи, а потом… Не свершилось это «потом». Так и не побывала у Лемешевых в Москве.
А он звонил еще, просил достать ему книжку «Новеллы моей жизни» — первую часть. Но у меня осталось только два экземпляра.
— Может, предпоследний экземпляр все-таки вам отдам, — шутила я, — но взамен жду вашу книжку.
— А я ее уже для вас приготовил. С надписью, — ответил Сергей Яковлевич приветливо.
Внутренний голос говорил: «Надо спешить». Но знаю твои слова, Александр Сергеевич, «служенье муз не терпит суеты», хоть и никак не научусь ими пользоваться! Помню, как в «Подмосковье» на вопрос, почему Сергей Яковлевич оставил Оперную студию при консерватории, он как-то по-детски надул губы и сказал:
— Как же можно руководить студией, у которой потолок обваливается?!
Я ответила тихо:
— Можно добиться, чтобы и не обваливался, если очень любишь.
Он посмотрел на меня, как соловей на лошадь, покачал головой и сказал:
— Мне доказывали, что вы именно такая… Потом говорили о чем-то веселом, а он помалкивал:
соловей глядел на ломовую лошадь…
Смотрел ласково, с уважением. Понимал, как надо любить главное, чтобы, подобно Геркулесу и, безусловно, не будучи им, подпирать своей волей многие крыши и потолки…
Зима и весна 1977 года были у меня трудными: ставила спектакли в Венгрии, записывала с большим симфоническим оркестром и дирижером Геннадием Рождественским «Петю и волка» на телевидении, поставила «Мальчика-великана» в Саратовском оперном, надо было съездить в Берлин и Лейпциг, потом в Канаду и США.
Как— то в июне, только что вернувшись из зарубежной поездки, устремилась на открытую генеральную репетицию «Мертвых душ» Гоголя -Родиона Щедрина. Меня посадили в директорскую ложу. Ее первый ряд прямо над оркестром, весь зрительный зал виден так же хорошо, как сцена. Чувствовала себя усталой: у нас сейчас двенадцать дня, а в США и Канаде вечер, скоро ночь… Но хотя в голове был хаос, новая опера Щедрина захватила, врезалась в сознание.
Так хорошо было подремать в антракте в кресле, обитом красным шелком… Но открылся занавес, и я снова стала «пограничником на своем посту», мне все нравилось, я чувствовала юмор и горький, подчас даже мистический драматизм Гоголя, воплощенный в музыке Щедрина, смелой, современной, острой…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});