Современный зарубежный детектив-23. Компиляция. Книги 1-18 (СИ) - Беннет Арнольд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я вас оставляю, – хотел было сказать Прайам Фарл, выходя, но потом подумал, что если отпустить машину, так вернее будет; и он ее отпустил.
Безумно торопясь, нажал звонок, чтоб не успеть сбежать. Сердце бухало, пот омочил роскошную подкладку нового цилиндра; и ноги у него дрожали – в буквальном смысле слова!
Ад подлинный – стоять у епископа под дверью.
Дверь отворил субъект в прелатски-черной ливрее и хмуро, подозрительно его оглядывал.
– Э-э… – малодушно промямлил Прайам Фарл. – Мистер Паркер здесь живет?
Фамилия епископа, конечно, была не Паркер, и Прайам прекрасно это знал. Паркер – просто первая фамилия, которая пришла в трусливую голову Прайама.
– Нет, – отвечал презрительный лакей. – Это дом епископа.
– О, прошу прощенья, – пролепетал Прайам Фарл, – а я думал, что мистера Паркера.
С чем он и удалился.
Между тем мгновением, когда прозвенел звонок, и тем, когда появился лакей, он осознал со всею ясностью, на что он способен, а на что он не способен. Исправление заблуждений Англии не входило в число его способностей. Он не в силах был разговаривать с епископом. Он ни с кем был не в силах разговаривать. Он трус в таких делах; просто трус. Что толку спорить! И ничего, ничего тут не попишешь!
«А я думал, мистера Паркера!» О, Господи Боже! Как низко великий художник может пасть!
В тот вечер он получил ледяное письмо от Дункана Фарла, с вложенным билетом на похороны (стоячее место). Дункан Фарл не осмеливается твердо рассчитывать на то, что мистер Генри Лик сочтет уместным присутствовать на погребении своего хозяина; но он вкладывает билет. Кроме того, он подтверждает, что фунт в неделю будет выплачиваться в соответственном порядке. В заключение он сообщал, что многие представители печати спрашивали адрес Генри Лика, но он не счел необходимым удовлетворять их любопытство.
И на том спасибо.
– Ух ты черт! – подумал он, теребя этот билет на стоячее место.
Билет был большой, глянцевитый, и, конечно же, все это было не во сне.
ВалгаллаВ просторном нефе народу собралось сравнительно немного, вернее, сравнительно немного сотен, и можно было легко передвигаться туда-сюда под присмотром официальных лиц. Прайама Фарла пропустили через аркаду, согласно отпечатанному на билете предписанию. Ему казалось, – расшатались нервы, – что все как-то подозрительно на него пялятся, но, конечно, никто на него ни малейшего внимания не обращал. Он был не среди избранных, пропущенных за массивный экран, отделявший неф от набитых хоров и трансептов, а среди людей обычных, люди же обычные друг другу мало интересны; им интересны избранные. Орган доносил звуки Перселла до самых дальних углов собора. Несколько духовных униформ блюли огражденное канатами пространство: место, отведенное для гроба. Полуденное солнце длинными, трепещущими копьями пробивало карминные и аквамариновые окна. Но вот служители стали образовывать среди толпы проход; волнение накалялось. Орган умолк на миг и вот зашелся снова – предельным выражением скорби человеческой: тяжкими складками печали аббатство накрыл траурный марш Шопена. А когда в дрожащем воздухе растаял этот стон, ему на смену взвились мальчишеские голоса, нежней самой печали.
И тут взор Прайама Фарла различил леди Софию Энтвистл, высокую фигуру под вуалью, в глубоком трауре. Она стояла на его похоронах, среди сравнительно простых людей. Конечно, при ее влиянии, ей бы на золотом блюдечке поднесли место в трансепте, но она предпочла смиренно затаиться в нефе. Она явилась из Парижа к нему на похороны. Она оплакивала суженого. Она стояла всего в каких-то пятнадцати метрах от него. Она его не замечала, но в любой момент могла заметить, и она постепенно приближалась к тому месту, где он дрожал.
И он бежал, не унося в сердце ничего, кроме злости. Она не делала ему предложения; это он ей сделал предложение. Она его не оставляла на бобах; он ее оставил на бобах. Он не был одной из ее ошибок; она была его ошибкой. Не она, а он был капризен, позволил себе блажь, действовал сплеча и наобум. И – он ее ненавидел. Он искренне считал, что она его оскорбила и ее надо истребить. Он ничего ей не спускал, ставил ей всякое лыко в строку: неровные зубы, скажем, и ямочку на подбородке, и ухватки, прорезающиеся у всякой вековухи после сорока. Он бежал от нее в ужасе. Если б она его заметила, его узнала – это была бы катастрофа – совершеннейшая катастрофа во всех смыслах; и красоваться бы ему на людях так, что и в страшном сне не снилось. Он бежал безрассудно, слепо, проталкиваясь сквозь толпу, пока не добрался до решетки, и в ней была калитка – приотворенная калитка. Надо думать, его странный, выпученный взгляд перепугал того, кто сторожил калитку, малого в сутане, ибо тот отпрянул, и Прайам прошел за решетку, туда, где начиналась витая лестница, и он по ней поднялся. По лестнице змеился пожарный шланг. Прайам услышал, как стукнула калитка, – обошлось! Ступени вели к тому месту поверх массивного экрана, где стоял орган. Органист сидел за полузавешенной портьерой, под приглушенными электрическими лампами, на большом помосте, глядящем перилами на хоры, и с органистом шептались двое молодых людей. Никто из троих даже и не глянул на Прайама. Прайам исподтишка, как вор, шмыгнул к виндзорскому креслу и в него уселся, лицом к хорам.
Шепот прекратился; пальцы органиста задвигались, он жал на рукоятки, рычаги и кнопки, ногами нашаривал педаль, и Прайам услышал дальнюю музыку. А рядом, вплоть, он слышал грохот, глубокую одышку, всхлипы, выхлопы и не сразу сообразил, что так 32-футовые и 64-футовые трубы, уложенные поверх и поперек экрана, хрипло отзываются призывным пальцам органиста. Все это было непонятно, странно, сверхъестественно – чертовщина какая-то, если угодно, – и вот эдакий тайный, скрытый механизм помогал торжественному зрелищу внизу воздействовать на души! Прайам совсем разнервничался, особенно, когда органист, красивый, моложавый, с блестящими глазами, повернулся и подмигнул помощнику.
Пронзительные голоса хористов нарастали, делались выше, выше, взбирались в зоны, почти недоступные слуху, и покуда они взбирались в эти зоны, Прайам все отчетливее понимал, что неладное что-то творится у него с горлом, какое-то судорожное сжатие и расширение, что ли. Чтоб отвлечь свое внимание от собственного горла, он приподнялся в виндзорском кресле и через перила заглянул на хоры, в своих глубинах озаренные свечами, а на высотах купающиеся в солнечном искристом блеске. Высоко-высоко напротив, на самом верху каменного обрыва, оконце, не затронутое солнцем, сумрачно горело в странной игре света. А далеко внизу, ширясь вокруг аналоя, прячась в лесу статуй трансепта, был пол, весь состоящий из макушек избранных: известных, знаменитых, вознесенных – рождением, талантами, делами, или случаем; Прайам часто видел эти имена на страницах «Дейли телеграф». Дивные голоса хористов проникали в душу. Прайам откровенно встал и перегнулся через перила. Все взгляды были устремлены в одну точку прямо под ним, которой он не видел. Но вот кое-что вошло в его поле зрения. То был высокий крест в руках у служки. За крестом, торжественными парами, ступало духовенство, а дальше пятился господин в сутане и бешено размахивал руками, как важный деятель Армии спасения; а уж за ним шли малиновые мальчики и разевали рты в лад диким взмахам этих рук. И наконец в поле зрения вплыл гроб, под тяжким пурпурным покровом; покров этот был украшен белым крестом, и только; и покров поддерживали славнейшие сыны Европы, как по приказу поспешившие из всех ее краев, – и в их числе не кто иной, как Дункан Фарл!
Гроб ли это, пышность ли покрова, уединенно-белое сияние креста, составленного из цветов, или высокое значение тех, кто нес покров, – что именно поразило Прайама Фарла, как удар в самое сердце? Кто знает? Но он больше не мог смотреть; с него было довольно. Если б он смотрел и дальше, он разразился бы неудержимыми слезами. Неважно, что под покровом лежало тело обыкновенного жуликоватого лакея; неважно, что совершалась чудовищная ошибка; неважно, была ли побудительной пружиной всего предприятия племянница епископа с ее любовью к акварели или торжественные выводы капитула; неважно, что досужие борзописцы недостойно, всуе трепали имя и честь искусства ради своих корыстных целей – все в целом необыкновенно сильно впечатляло. Все, что было искреннего, честного в тысячелетнем сердце Англии, всколыхнулось, как по волшебству, а потому, естественно, все в целом никак не могло впечатлять иначе, как необыкновенно сильно. Рассуждения, доводы тут ни при чем; волшебство веков слилось в единый миг, в немой глубокий вздох всей Англии, от всей древней ее души. Вздох этот набрался благородства, силы и значения от великих стен и отдал их сторицей.