Первые радости - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она не могла удержать сыпавшейся из неё речи, порываясь ко всем по очереди, испуганная и обрадованная, что, в сущности, все окончилось не так плохо, как она думала. Все глядели на неё, неподвижные и стеснённые её неудержимым чувством.
— И вы её кормите, вы её ещё кормите бутербродами, — не унималась она, кланяясь Вере Никандровне, — спасибо вам и, пожалуйста, извините всех нас. Спасибо, спасибо. Аночка, дай Павлику калачика, он перестанет кричать. Пойдёмте, пойдёмте…
Она начала выпроваживать за дверь дочь и мужа, оглядываясь и извиняясь. Вера Никандровна перебила её:
— Я обещала сводить вашу дочку на карусели. Вы ничего не имеете? Тогда пришлите её завтра к нам, хорошо?
— Ах, я так благодарна, так благодарна, — рассыпалась Ольга Ивановна.
Извековы вышли их проводить. Парабукин, неловкий и будто растерявшийся, на прощанье спросил у Кирилла с детской любознательностью:
— Вы давеча и правда стали бы драться со мной у калитки?
— Если бы полезли, конечно, стал бы.
— Чудак, молодой человек! Да ведь я на пристанях тюки по двенадцати пудов таскаю. Рояль на спине держу.
— Ну что же, — пожал плечами Кирилл, — в своём доме стены помогают. Справился бы как-нибудь…
Он усмехнулся и стал глядеть, как потянулось через двор странное шествие: девочка с кричащим младенцем на руках, огромный рыхлый Самсон следом за нею и позади маленькая быстрая женщина, которая все говорила, говорила, говорила.
— Удивительная семья, — сказала Вера Никандровна.
— Да, правда, удивительная, — ответил он. — Так я пойду погуляю.
— Пойди погуляй.
И так же, как они вдвоём глядели за Парабукиными, так она одна смотрела теперь вслед сыну, пока он переходил двор, постоял в калитке, раздвинув локти, и пока не исчез на улице.
Неужели он всё-таки мог утаивать что-нибудь от неё?
9
В городе был большой бульвар с двумя цветниками и с английским сквером, с павильонами, где кушали мельхиоровыми ложечками мороженое, с домиком, в котором пили кумыс и югурт. Аллеи, засаженные сиренями и липами, вязами и тополями, вели к деревянной эстраде, построенной в виде раковины. По воскресеньям в раковине играл полковой оркестр. Весь город ходил сюда гулять, все сословия, все возрасты. Только у каждого возраста и каждого сословия было своё время для посещения бульвара и своё место, приличное для одних и недопустимое для других. Бульвар назывался Липками и под этим именем входил в биографию любого горожанина, как бы велик или мал он ни был. В новом цветнике, открытом со всех сторон солнцу, слышались пронзительные крики: «Гори-гори ясно, чтобы не погасло», — и стрекотанье неутомимых языков: «Вам барыня прислала туалет, в туалете — сто рублей, что хотите, то купите. Чёрное с белым не берите, „да“ и „нет“ не говорите, что желаете купить?» В английском сквере после заката, упиваясь густым, дурманящим ароматом табака, безмолвно сидели дамы с зонтиками и серьёзные мужчины в чесучовых кителях, читающие романы Амфитеатрова. По утрам кумысный домик привлекал людей со слабыми лёгкими, и пятна солнца, прорвавшиеся сквозь листву на столики, освещали около недопитых стаканов неподвижно лежащие бледные длиннопалые руки. На праздники являлись послушать военную музыку приказчики, мастеровые и толпою стояли перед раковиной, аплодируя, крича «бис», когда оркестр сыграл марш «Железнодорожный поезд». В аллеях продвигались медленными встречными потоками гуляющие пары, зажатые друг другом, шлифуя подошвами дорожки и наблюдая, как откупоривают в павильонах лимонад, как роится мошкара под газовыми фонарями и дымчато колышется поднятая с земли пудра пыли.
Нет, не здесь встречались Лиза и Кирилл. В городе был другой бульвар — маленький прямоугольник зелени в переулке, недалеко от волжского берега. Тут тоже теснились подстриженные акации у деревянной ограды, и сирени переплетали жгуты своих стволов, напоминавшие обнажённые мышцы, и росли вязы, и старились липы. Но тут не продавали мороженого, и не было павильонов, не играл оркестр, и не пили кумыса. Тут обреталась одна сторожка с мусорным ящиком в форме пианино, к которому сторож прислонял метлу и пару лодочных весел, да было врыто несколько низеньких зелёных скамеек вдоль единственной аллеи, пронзившей бульвар из конца в конец воздушною стрелою. Бульвар носил общеизвестное в городе прозвище: Собачьи Липки, и в его тень заглядывали только случайные прохожие — помахать перед носом фуражкой или платочком, вытереть лысину, передохнуть и — шагать дальше по своим житейским делам.
Собачьи Липки вошли в историю Лизы и Кирилла так, как большие, настоящие Липки входили в истории множества молодых людей — незабвенным, почти роковым обозначением самых дорогих переживаний на пороге юности. Здесь, когда ни Лизе, ни Кириллу ещё не исполнилось шестнадцати лет, он передал ей первую записку, сочинённую на чердаке училища, где гнездились голуби, под хлопанье крыльев этих домовитых птиц, при дневном свете слухового окна. В записке трепетало его сокровенное чувство, но если бы её прочёл преподаватель словесности, раскрылась бы другая тайна: перед тем как забраться на чердак с бумагой, пером и чернильницей, он только что кончил читать «Героя нашего времени», и записка к Лизе по словам получилась не менее трагичной, чем прощальное письмо Веры к Печорину, а по смыслу она была полна солнечных надежд. Она была передана Кириллом при расставанье, из ладони в ладонь, и Лиза спросила в испуге:
— Что это?
— Записка, — сказал Кирилл чуть слышно.
— Кому?
— Вам.
— Зачем?
— Прочтите дома, — едва выговорил он, боясь, что она её не возьмёт.
Но она покраснела, сунула записку под передник на грудь и убежала, а он стоял, дыша, как насилу вынырнувший из воды человек.
Они не встречались очень долго, а когда опять встретились, Лиза отдала ему записку назад и проговорила с гневом:
— Как вы смели… как вы смели написать мне на «ты»! Перепишете всё на «вы»!..
Теперь, спустя два года, он стал уже настолько взрослым, что улыбался, вспоминая историю с запиской, но тогда требование рассерженной Лизы пробудило в нём небывалую ответственность, и он старательно исполнил его — переписал своё признание на «вы».
В то первое лето их встреч они открыли в Собачьих Липках свою особую аллейку между зарослями старых сиреней и стеною акаций — узенькую тропу, сокрытую даже от глаз сторожа. Здесь Кирилл впервые взял руку Лизы, и она не отняла её, и они начали ходить по своей аллейке, волнуясь от этих робких прикосновений друг к другу, обрадованные и счастливые. Здесь в конце лета Лиза выговорила слово, возмутившее её в начале лета, едва она увидела его написанным на клочке бумаги: ты. Здесь, на другое лето, Кирилл сорвал распустившийся султан белой сирени и, осторожно приложив его к груди Лизы, рядом с её гимназическим бантом, сказал, что к коричневому платью очень идёт белый цвет. И когда Лиза брала сирень, она прижала его пальцы к своей маленькой груди, и оба они секунду стояли как оглушённые. А потом она спрятала султан под передник, чтобы не попасться сторожу.
У них была излюбленная скамейка в дальнем конце аллеи, за сторожкой. Они вели там рассуждения по очень спорным вопросам, например: является ли совесть абсолютным понятием или бывают разные совести, допустим — совесть нищих, совесть гимназистов и техников, совесть женщин и мужчин. Да и вообще, не выдумка ли это — совесть, вдруг сомневался Кирилл. И Лиза шёпотом возражала:
— Ты с ума сошёл! Когда человек краснеет, ему же ведь совестно…
— Нет, я говорю философски.
— И я говорю философски. Раз кровь бросается в лицо или ты не можешь спать от раскаяния, значит, что-то существует? Это «что-то» есть совесть.
— Ну, если раскаяние — это функция… — говорил он, задумываясь, и разговор терялся в дебрях отвлеченностей, как уплывающие в туман паруса.
Чаще говорилось о том, что станется, когда они будут вместе. Это так и называлось, из года в год: когда мы будем вместе. Каждый подразумевал под этим, что хотел, но оба думали, что прекрасно понимают друг друга. Им вообще казалось, что они все знают друг о друге и давно-давно живут один для другого. Оба они скрывали свои встречи от домашних, Кирилл — потому, что находил, что мать не требует отчёта в его личных делах, Лиза — потому, что боялась отца.
Но в третье лето или, вернее, с приходом третьей весны, они обсудили самый важный вопрос: пора ли открыть тайну? Лиза кончала гимназию, Кириллу оставалось учиться год, они уже видели себя студентами, в маленьких комнатах или, может быть — неужели? — в одной комнате, где-то в Москве. Решено было, что Лиза сначала признается матери. Это будет ничуть не страшно: во-первых, Валерия Ивановна кое-что уже подозревает; во-вторых, она так добра, и, значит, в-третьих, она подготовит к новости Меркурия Авдеевича. Кириллу не составит никакой трудности объявить обо всём Вере Никандровне.