Рентген строгого режима - Олег Боровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же день в клетке, где сидели женщины, началась какая-то возня, шум, крики, похоже было, что заключенные дамы подрались. Прибежали солдаты, загремели железные двери, кого-то стали выволакивать в коридор, и эта кто-то дико орала и невообразимо материлась, упоминая женские и мужские органы в совершенно невероятных комбинациях. Было слышно – сочно плевалась. И вдруг она завыла... Это был даже не вой, а продолжительный вопль с пронзительным визгом немыслимой модуляции. Ничего подобного я в жизни не слышал. Как потом узнал, солдаты для усмирения блатнячки надели ей на руки наручники, называемые почему-то «американскими». Наручники имели хитрый механизм с зубчаткой, который позволял стягивать «браслетки» до упора, то есть до костей. Наручники не снимали минут пять, но и потом она еще долго всхлипывала, и уже не так громко, но весьма квалифицированно материлась... Такой ругани никогда раньше мне слышать не приходилось.
Наконец поезд остановился, и нас начали выгружать с вещами. Это был конец этапа – Воркута. Дальше дороги не было, до Северного Ледовитого океана оставалось всего сто восемьдесят километров. Наш вагон был плотно оцеплен солдатами с автоматами и с собаками. Я спрыгнул на насыпь, и меня закрутила знаменитая воркутинская пурга с ледяным пронизывающим ветром. Рядом с нами оказалась и большая группа заключенных женщин. Среди них выделялась крупная дама с красным испитым лицом, она вела себя как командир среди рядовых. Я узнал ее по голосу, это ее солдаты усмиряли наручниками. Приглядевшись, я заметил на ее запястьях две багровые полоски – следы «американской» техники.
Нас, зыков, после окончания выгрузки набралось несколько десятков человек, и нестройной толпой, хоронясь от жгучего ветра, в окружении десятка злобно лающих овчарок и молчаливых солдат нас быстро погнали, как стадо, сквозь слепящий снег. Куда? Мы не знали. Я был одет в осеннее модное пальто и в полуботинки без калош. Мороз был небольшой, но мне казалось, что на пронизывающем ветру я раздет догола, и я был уверен, что обморожу себе руки или ноги. Шли мы очень быстро, почти бегом, вокруг нас сплошной снежный вихрь и ничего не видно. Примерно через полчаса хода показались лагерные ворота из колючей проволоки – это был знаменитый 51-й ОЛП (отдельный лагерный пункт) – Воркутинская пересылка. Как я потом узнал, через эту пересылку прошли все заключенные всех лагерей Воркуты, кроме немногих, тех, кого привезли по рекам еще в 1931 – 1940 годах. Немногих, потому что почти все умерли, остались лишь считаные единицы – зубры лагерной системы...
У ворот пересылки снова сдача-пересдача зыков с конвертами. Сдавал нас конвой, который охранял в пути, а принимал конвой охраны лагеря, но все обошлось без недоразумений – число конвертов строго соответствовало числу голов – мужских и женских. Наконец ворота распахнулись, и мы, еле шевеля замерзшими ногами, были водворены в лагерь. Конец этапа.
Так я стал на много лет воркутянином. Случилось это в начале марта 1949 года.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
До сих пор в глазах снега наст,
До сих пор в ушах шмона гам...
А. ГаличНа пересылке все для меня вначале было удивительным. Территория лагеря была разгорожена колючей проволокой на две неравные части, в меньшей содержались заключенные женщины – зычки. Войти с ними в контакт практически было невозможно, и мы смотрели на них только издали, через колючую проволоку. Бараки – одноэтажные низкие сараи – до крыш занесены снегом. К дверям и окнам заключенные прокапывали траншеи, которые за ночь снова заносило, и каждое утро их снова расчищали большими деревянными лопатами. Время проходило в ожидании этапа в лагерь. В какой? Когда? Никто не знал. Лагерей в Воркуте было много, некоторые далеко от города, километров за шестьдесят, другие располагались прямо в городе или недалеко от него. Меня совершенно не беспокоила моя дальнейшая судьба, было все равно, что будет дальше, я жил по пословице: «Когда рак сварен, все самое страшное для него позади...» Меня очень интересовала лагерная жизнь и люди лагеря: а вдруг я услышу что-нибудь об отце? И эти надежды были не совсем беспочвенны, как позже выяснилось. Я узнал о судьбе двух моих близких знакомых по Ленинграду, арестованных в 1938 году.
Барак, в который меня поместили, был не очень перенаселен, хотя все остальные бараки были переполнены. Здесь я впервые увидел каторжан с белым номером на шапке и на спине и нескольких немцев, у которых на спинах черной краской были нарисованы три большие буквы НФЗ, что означало «немецко-фашистский злодей».
Работать нас не заставляли. Иногда, правда, выгоняли из бараков расчищать траншеи к дверям и окнам, но так как лопат всегда не хватало, можно было сделать вид, что рад бы работать, да вот нечем...
С заключенными, обитавшими в моем бараке, мне войти в контакт было очень трудно – это были старые, изможденные, совершенно потерявшие себя лагерники, их привозили в Сангородок умирать, либо блатные воры, которые непостижимым образом умели перемещаться из лагеря в лагерь, либо иностранцы, не говорившие по-русски. Воров было больше всего, и у них был даже свой пахан – старший по воровской иерархии. В своем сидоре я вез кирзовые русские сапоги, их я берег для лагеря и не надевал на пересылке, остерегаясь воров. На ночь я свой мешок укладывал под голову и однажды почувствовал, что мои сапоги «плывут» из мешка. Началась драка, я еще тогда не знал, что сцепиться с блатным вором равносильно самоубийству, и это незнание спасло мне жизнь. На шум подошел пахан и выдал вору отменную затрещину и ногой в зад прогнал его. Почему он заступился за меня, я так и не узнал, но факт есть факт.
Утром он подошел ко мне и, выяснив, что я с колес, свежий, несколько дней передавал мне свой богатый опыт жизни в неволе. В начале беседы он сказал, что выходит в тираж, у него чахотка в последней стадии и его везут в Сангородок умирать. Сказано это было просто – без тени рисовки или бравады, умирать, и все тут... Пахан и в самом деле был с лица землист, дышал с хрипом, часто натужно кашлял, сплевывая кровавые сгустки в цветастый платок. На правой руке большой палец был очень чисто отрублен, даже шрама почти не было видно. Эту операцию воры-законники производили в первую посадку, лопату рукой без пальца держать нельзя, и вор, здоровый мужик, превращался в инвалида. Действовал непреложный лагерный закон – пайку давай, а работать будет дядя... Лагерная наука, которую преподал мне пахан, заключалась в нескольких законах-правилах, которые следовало выполнять при любых обстоятельствах:
– не стучать оперу;
– ничего не знаю, не видел, не слышал;
– быть рядовым, не лезть в начальство;
– не пить кровь работяг;
– не работать в столовой, хлеборезке, каптерке, в управлении, не быть нарядчиком;
– сидеть тихо – не высовываться;
– жалоб не писать;
– работать медленно – беречь здоровье;
– ждать, ждать, ждать...
– Чего ждать? – спрашиваю его.
– Чего-нибудь, например, Сталин сдохнет и будет амнистия, – сказал он и вымученно так улыбнулся.
Амнистия ему была уже ни к чему. Его ждал «деревянный бушлат» в Сангородке... Он был мудр, этот битый-перебитый вор, и его наука не раз спасала мне жизнь в моей лагерной судьбе. Я скоро понял, что все «теплые» места в любом лагере распределяет оперуполномоченный МГБ или МВД – это и было платой за «услуги». Кто-то мне рассказал, что в Воркуте есть Воркутинский механический завод (ВМЗ), и что на нем работают заключенные, и что если я напишу заявление, то меня могут направить на завод работать. Я написал. На следующий день меня вызвали в надзор-службу, и безграмотный вохряк, вертя в руках мое заявление, хмуро изрек:
– Не положено тебе на ВМЗ, ты идешь в Речлаг.
– Куда? Какой еще Речлаг?
– Скоро узнаешь. Все. Иди.
Так в полном безделье прошло еще несколько дней. Понемногу я освоился с пересыльным лагерем и даже стал ходить в чужие бараки, хотя это и запрещалось режимом. В соседнем бараке я познакомился с двумя заключенными, которые на много лет стали моими близкими товарищами. Оба они много пережили, много знали, были прекрасно образованны и очень многое видели... С Григорием Соломоновичем Блауштейном я познакомился на моей первой медицинской комиссовке, где ему – врачу – приказано было работать. Медицинская комиссовка, особенно первая, весьма важное событие для каждого зыка. На ней и только на ней определяется физическая (мускульная) трудоспособность заключенного, а это, в свою очередь, определяет, где будет данный зык зарабатывать свою кровную пайку хлеба и миску баланды – в шахте, на поверхности или в инвалидной команде. В этом важнейшем для заключенного мероприятии было много нюансов: если работать в шахте, пайка была больше и баланда гуще – и работа каторжная и очень опасная; если топать в инвалидной команде – работы почти никакой, но и пайка легчайшая, и баланда «Москву видно». Принцип социализма – каждому по труду – сиял здесь в своей первозданной наготе... На комиссовке кроме врачей вольнонаемных и заключенных присутствовало и военное начальство, и им и только им принадлежало окончательное решение по врачебному заключению о физическом состоянии заключенного. В силу этого, мужик, здоровый с виду и не очень старый, ни при каких обстоятельствах не мог получить инвалидность. Надо признать, врачи проводили очень внимательный осмотр, каждого ощупывали с ног до головы, обращая особое внимание на задницу, она служила индикатором: если «подушки» были тощие и мягкие – значит, зык доходяга и его надо уложить в стационар на поправку, а если палец врача отскакивает от ягодицы, значит, зык в порядке и может пахать в шахте. Заключенные в очках в шахту не допускались. На медицинской комиссовке шел отбор мускульной силы и только, на графу «специальность» или «образование» не обращали внимания. После осмотра заключенного секретарь комиссии на учетной карточке ставил резиновым штампом «приговор»: «Т» – тяжелый труд, по-лагерному «трактор»; «П» – поверхность; «ЛП» – легкая поверхность; «И» – инвалид.