Утро чудес - Владимир Барвенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Я и после видел картины Ефимыча, потому что частенько бывал у него со своими рисунками и акварелями. Мне нравились здоровые, сильные люди на его полотнах, выписанные художником очень любовно. Они словно утверждали собой земную тишину, наступивший мир и покой…
Когда мы вышли от Ефимыча, было уже безветренно, тихо, только от шахтного копра шел сиплый гул. Поселок не торопился открывать себя вечеру, в нем было еще по-дневному светло и людно, но на островках снега на крышах уже притаились фиолетовые сумеречные тени. Дышалось легко, и пахло талой степной свежестью. За шахтным терриконом на склоне балочки с посеревшим ноздреватым снегом нахохлились вороны. Сережка запустил в них камнем. Они вспорхнули тяжело и протяжно, горько закаркали. И мне стало очень тревожно.
— Ух, воронье племя, — пригрозил им кулаком Сережка и свистнул еще. — Слышь, Эдь, а Ефимыч, наверное, тубик.
— Какой еще тубик? Никакой Ефимыч не тубик, — разозлился я. — Я тебе сейчас как тресну, тубик несчастный.
Я зашагал быстро, почти побежал от Сережки, но он догнал меня, схватил за рукав.
— Ты думаешь, мне его не жаль, да? Думаешь, никого на свете не жаль. Тебе жаль, а мне нет, да? — шмыгал носом Катриш. — И… и… фонарик твой не возьму. Не возьму, понял…
* * *Картина «Ночная купальщица» подвигалась медленно. Я писал ее вечерами, потому что днем некогда — до обеда школа, а затем уроки — подготовка к экзаменам, и множество всяких дел.
Весной всегда много интересных дел, и все они, оказывается, там, за твоим окном, под голубым небом. Но каждый вечер я аккуратно принимался за работу. Я подолгу, с наслаждением готовил краски. Но вот я прикасался кистью к холсту, и меня тут же брала робость, появлялось странное, новое волнение. Особенно когда я писал девушку. Она получалась у меня совершенно не той, которую рисовало мое воображение, — не было тонкости, изящества движений купальщицы, в которых бы угадывалась ее красота и слышалась музыка. Я нервничал и бросал кисть.
А ночью передо мной опять возникал ее удивительный образ. И я мечтал. Но мечтал почему-то не о том, что однажды на моем холсте произойдет чудо, — ночная купальщица оживет и закружится в танце; желтый диск луны станет бубном в ее руках, а море — роскошным платьем. А о том, какие разговоры вызовет моя новая картина у ребят нашей школы. Да только ли в школе, во всем городе!
Иногда я ходил в библиотеку и смотрел там альбомы с репродукциями великих художников: Рубенса, Рембрандта, Веронезе, Леонардо да Винчи, Эль Греко…
Я вглядывался в круглые с блаженными улыбками лица мадонн, в тяжелые глаза мужчин, вероятно, выписанные художником не в лучшие минуты жизни, и пытался понять, почему эти картины признаны шедеврами? Большеголовые мадонны Леонардо да Винчи ничуть не волновали меня, а тревожно-суровые лица апостолов, горемычных стариков и старух на полотнах далеких живописцев вызывали во мне только чувство печали. Зачем они? А тут еще темный фон полотен, на котором люди словно обречены были на страдания, — как угнетающе он действовал.
Конечно, я понимал, что за каждой картиной какая-нибудь тайна, и, наверное, нет нужды искать ключик к ней, а принимать ее душой и сердцем, как реальную жизнь. Просто жизнь. Не принять этого я не мог и горячо протестовал против ее черноты и скорби.
Я закрывал альбом и смотрел в окно. Стоял тихий солнечный май, и на улицах нашего города все было, как всегда. Торопились по своим делам прохожие, катили автомобили. На углу полная в несвежем халате мороженщица зазывала басовитым, почти мужским голосом покупать «эскимо» на палочке. Все было, как всегда, но я смотрел на автомобили, на прохожих, на толстуху мороженщицу с чувством человека, который вышел из мрачного подземелья. И все как будто в этом человеке смешалось — и печаль, и радость, и надежда. И очень хотелось ему жить. «Нет, ничего подобного я никогда не буду писать, — думал я. — Ну что хорошего в утомленных заботами морщинистых лицах стариков нашего двора?»
Глава шестая
Дни бежали своим чередом, один за другим в затылок, как ребятня на физкультуре. Веселые и трудные, тихие и скучные.
Я почти отлично закончил семилетку — в свидетельстве одна только четверка по русскому языку. В июне, после экзаменов, нас собрали во дворе школы на линейку, и наши учителя поочередно поздравили с успешным окончанием семилетки. Теперь уже можно было серьезно думать о каникулах. Я дал себе слово летом закончить картину и не должен терять ни одного дня.
Последним на линейке выступил Ван Ваныч — директор школы. Он загорел, как-то заветрился за эти первые летние дни; на щеке ярко запунцовел рваный осколочный шрам. Ван Ваныч привычно подтянут — чувствовалась офицерская выправка. Летом у нашего директора, бывшего политрука Ивана Ивановича Золотарева, было много забот — два выпуска и ремонт школы. А в этом году еще и строительство спортзала. Кажется, зашевелились шефы, во двор заруливали машины, груженные песком и камнем.
Коротко, суховато поздравив, Ван Ваныч объявил мобилизацию на строительство спортзала. Он сказал:
— Никто нам спортзал не подаст на блюдечке с голубой каемочкой. У наших шефов своих забот хоть отбавляй. Им надо добывать уголь, много угля. Стране он сейчас нужен как воздух. — Тут Ван Ваныч сделал паузу и, будто предвидя наши возражения, обвел строй укоризненным взглядом: — Мы здоровые, сильные, ждем, пока придут какие-то дяди и засучат рукава. Выходит, мы иждивенцы? Нет, мы не иждивенцы, верно?
— Верно, — не очень дружно отозвался строй, а Сережка за мной бросил с досадой: — Пропало лето…
На следующий день мы поступаем в распоряжение завхоза дяди Феди и учителя физкультуры Петра Трофимовича, сокращенно Петэ. Учитель Петэ широкоплечий, сильный человек с веселой улыбкой на лице. Он еще достаточно молод и с нами накоротке. Когда мы построим спортзал, он будет вести секцию бокса. Он мастер спорта по боксу и мечтает о настоящем, с канатами, ринге в будущем зале.
А пока физрук набирает «группу сильнейших» — бригаду каменщиков. Конечно, мне бы тоже хотелось работать у него. Петр Трофимович оценивающе смотрит на меня и дает добро. Но дядя Федя перехватывает. Он формирует бригады подсобников, и ему тоже, наверное, нужны крепкие парни.
Мне обидно, и я возражаю самым решительным образом, и наш завхоз, человек в общем-то покладистый, уже готов уступить, но Катриш отволакивает меня в сторону и заговорщически шепчет:
— Дурной, куда ты прешь? Там старшеклассники, понял. Заездят. А на подсобке наши пацаны и девчонки. — Сережка кивком головы указывает на Ирочку Проявкину. — Вот и твоя Ирка с нами. А ты прешь.
Конечно, хорошо работать рядом с Ирочкой. И все-таки обидно. Почему Катриш всегда решает за меня? В конце концов оказывается, что Сережка прав, мне нечего противопоставить и мнения своего я не имею. При чем тут Ирочка Проявкина, если я решил? Обидно. Сережка, однако, все сказал и двинул на подсобку. И я, маленько поколебавшись, поплелся за ним следом.
И вот мы гоняем ручные тачки с песком к огромному чану, в котором готовят раствор. Накануне, когда мы еще сдавали экзамены, старшеклассники вырыли канавы под фундамент. Теперь его закладывают камнем.
Сережка работает с девчонками. Девчонки в стареньких платьицах, в белых косынках, какие-то домашние. Среди них Ирочка. Я все время думаю о ней — взгляд ищет ее сам собой, и удивительно, что всякий раз наши взгляды встречаются. Ясное дело, здесь не обошлось без Сережки, но когда ты влюблен впервые в жизни, всегда кажется, что в тебя тоже влюблены без чьей-то подсказки. Девчонки совковыми лопатами насыпают в наши тачки песок.
— Поддай жарку, поддай. Раз-два, раз-два, — командует ими Сережка. — Да не лотошите, сороки. Всем поровну. Клименко можно больше. Не бойтесь, не загнется. У него широкая шея, известный факт.
Девчонки валят песок на мою тачку, а Катриш черенком лопаты указывает на Проявкину, полюбуйся, мол, на свою красавицу. Он тычет так откровенно, что Ирочка, догадавшись, краснеет. Я показываю Катришу кулак, только в пустой след. Он орет на весь двор:
— Как много девушек хороших…
Девчонки хохочут. Но тут появляется дядя Федя, и Сережка, посерьезнев, бойко докладывает ему, сколько отгрузили тачек. Дядя Федя доволен — с таким начальником не соскучишься. Он говорит:
— Молодцы, ребятушки. Маленько еще подгорните песок. Не растаскивайте. — Он смотрит на Катриша, и тот принимает «цу» на себя.
— Эт мы счас, дядь Федь. Ну-ка взяли лопаты. А то я гляжу, с вами коммунизм не построишь. — Сережка делает первый мощный бросок, включает девчонок. — Навались, братва, навались.
К полудню становится жарко и я снимаю рубашку… А через пять дней мою кожу покрывает бронзовый загар. Вечером, после работы, я с удовольствием моюсь под колонкой в нашем дворе, как старик Сурин. Лидка с любопытством разглядывает меня — ей нравится загар. Она стоит в трех шагах, грызет семечки и расспрашивает о стройке. Она любит разные подробности и злится, что я отвечаю коротко, почти нехотя. И вдруг я гашу разговор мощной, направленной на нее струей воды. Лидка визжит, отскакивает.