Час тишины - Иван Клима
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бедный, как мышь, — зашептала Юрцова в бешенстве.
Янка опустила мешок.
— Пойдем отсюда! Что ты думаешь здесь найти?
— Помолчи.
— Плевать мне на все, — закричала Янка на мать, — ищи, что хочешь, я на все плевать хотела! — У ног ее валялась каска, она схватила ее и подняла над головой. — Не подходи, а то убью! Убью тебя, убью!
— Ах ты, девка, — тяжело дышала Юрцова, — где спать будешь, что жрать?
— Где-нибудь высплюсь.
— Ах ты, дрянь паршивая! — Она вырвала из земли кусок дерна и бросила им в дочь. Глина стукнулась о металл каски и неслышно рассыпалась.
Она видела, как бежит дочь неуверенными жеребячьими прыжками.
— Ах, девка, зачем только я тебя родила?!
Она остановилась. На нее обрушилась тишина и пустота, населенная мертвыми телами.
Второй лежал, упершись лбом в землю. Огромный парень — на влажной форме ни одной капельки крови. Ей вдруг померещилось, что человек жив, только слишком устал после долгой дороги, упал среди широкого луга и уснул.
«Я ничего ему не сделаю, я никогда никого не обижала. Это они меня обидели. Я была послушной, — говорила она про себя, приближаясь к мертвому телу. — Я каждый вечер молилась…»
С трудом она перевернула огромное тело и увидела обожженное лицо — ничего человеческого, одна только боль. Ею овладел ужас и отвращение; но она все же принудила себя снова прикоснуться к влажным карманам, но и тут ничего не нашла — только огрызок карандаша и свернутый бинт.
«Если б меня убили, — пришло ей в голову, — то и мои карманы были бы пусты. Хоть сапоги себе возьму, вместо Матеевых».
Она попыталась стащить с мертвого сапоги, но за те два дня, что он пролежал здесь, они отсырели, затвердели и будто приросли к ноге.
— Не сниму, — сказала она вполголоса, — лежи в них!
Она вдруг почувствовала страшную слабость. Все, что она придумала, было тщетным и напрасным, если б даже она и стащила сапоги со всех мертвых — дома на них все равно не построишь, мужа все равно не вернешь, счастья все равно никогда не будет.
Она смотрела на этих трех мертвецов и только теперь, когда ее уже больше не интересовали вещи, наконец осознала, что совсем недавно это были люди, что где-то у них жены и матери, что их так же ждут, как и она ждала долгие годы…
— Кто вас послал сюда, ребята, — спросила она, — на наш луг? Вас здесь даже и не похоронили, вороны глаза выклюют…
И она высыпала из мешка на землю жалкие вещицы, упала на колени и руками стала вырывать из земли куски дерна и, не торопясь, клала их мертвым на грудь.
Там тянутся аистовые стаи
Был конец войны.
Над городом сверкали ракеты, в чьем-то окне играла гармоника, благоухали акации.
Инженер стоял на углу, опершись о бетонный столб, и ждал. Вокруг теснились люди, слышался то плач, то радостные возгласы, везде, куда ни глянь, серо-голубые лохмотья; он не хотел видеть всего этого ужаса, но не мог уйти — должен был ждать; пришла очередная машина с женщинами, кузов с грохотом открылся, толстая медсестра помогла выйти первой женщине.
Он не мог оторвать взгляда от желтого лица и голого черепа; под оборванной штаниной — кость, обтянутая кожей. Возможно, это была когда-то и красивая женщина. «Так выходите же, милая, вы дома!» Толстая медсестра громко всхлипывала. Женщина робко шагнула, глаза ее жадно искали кого-то, потом взгляд вдруг остановился. Из толпы, ничего не понимая, вышел совсем еще молодой человек, вероятно сын. Инженер услышал ее голос — тихий, девичий голос, голос произнес только имя, и молодой человек вымолвил тоже только имя; значит, это был не сын, возможно муж. или возлюбленный; он смотрел на нее и чувствовал, как в душе у него зарождается неудержимая волна отчаянного плача, болезненная жалость; молодой человек прижал к себе голый череп — дорогую голову. А между тем медсестра вела уже других женщин, вокруг толпились люди, гудели машины, ржали кони; инженер неподвижно стоял на своем месте и ждал, день клонился к вечеру, а он все ждал и ждал, окаменевший, переставший обращать внимание на то, что происходит вокруг. Весна исчезла, флаги больше не развевались, люди беззвучно разевали рты и шевелили губами.
И только, когда приходила новая машина с женщинами, он пробирался через толпу обнимающихся людей и искал на обезображенных лицах родные глаза, потому что это было единственным, что он мог бы узнать, единственным, что, вероятно, нельзя измучить до неузнаваемости. Он бродил в медленно плывущей толпе и беспокоил всех одним своим вопросом, но у всех получал один и тот же ответ: «Нет, мы из другого места» или «Нет, мы не знаем ее», и люди тотчас же о нем забывали. Только на десятый день он нашел одну немного растерянную улыбку и несколько слов утешения: «Да, она была хороший товарищ, мы все любили ее…», ничего больше, значит, надежды больше нет.
Он стоял здесь десять дней, теперь можно было уходить. Шел он быстро, прошел под аркой, вокруг волнами плескался плач, взметались крики радости — все это бешено билось о его слух.
Он бежал по незнакомым улицам, сливавшимся со знакомыми, паутина улиц медленно обволакивала его боль; но из домов, из развороченной мостовой то здесь, то там выступали знакомые камни, они кричали ему вслед одни и те же слова.
«Уточка» — называл он ее. Ему показалось, что она идет по противоположному тротуару. «Уточка», — позвал он. За все это время он так и не придумал никакого другого нежного слова, и теперь сердце его сжалось от боли — ведь потом она уже ничего больше не слышала, кроме брани.
Он понял, что она мертва, и пытался представить себе ее последние минуты, пытался сравнить ее образ с образом тех, кто приезжал на разукрашенных машинах и кого он видел в эти последние десять дней. Но перед ним возникал только один образ — она стоит на фоне темного окна, белая, с распущенными волосами.
Дальше идти он уже не мог, сел на край каменной стены; над головой вознеслась и рассыпалась зелеными искрами ракета, а где-то вдали заиграли Шопена; ржали лошади, дети лазили по разобранной баррикаде, и женский голос кричал: «Домой, домой, марш в кроватку!»
«Уточка» моя, волосы у тебя были, как утреннее солнце, лучик ты мой, любовь моя; он снова увидел ее тело, которое было глаже самого нежного обнаженного дерева, и смертельно захотел погладить ее. Он явственно слышал ее голос, который верил ему, говорил, что любит его. На мгновение ему показалось, что он не может вздохнуть: она была там одна, без него, все случилось без него, а она еще говорила: «Ведь ты же не равнодушный!»
Кто же ты в самом деле?
Шопен все еще звучал, веселые голоса перемежались смехом, перед ним проплывали серые образы лиц и вещей, а надо всем горело красное небо и два глаза смотрели ему в глаза. И верно — он один в ответе, он виноват, он был равнодушным к жизни и к людям: и когда кричал на них, бранился с ними, и когда вместе с ними смеялся. Он никогда не думал о их будущем, его не беспокоило, будут ли они живы и долго ли проживут. Ему казалось, что это не его забота, что не стоит умирать ради других, ради тех, кто ничем не лучше его; а на самом деле они были лучше — все эти женщины и мужчины. Ведь и с его молчаливого согласия мучили их голодом, били и кидали в глубокие ямы.
Рояль внезапно умолк.
Он блуждал по ночной улице, не мог ни плакать, ни кричать, но он не мог также и молчать, иначе боль задушила бы его. Поэтому он тихонько пел. А потом побрел к знакомому дому, нажал на звонок у дверей: «Инженер Йозеф Старжец». Его звали «старый пан», звали всегда, даже тогда, когда он не был еще старым.
— Мартинек! — воскликнула ее мать. — Вы живы!
Только потом она испугалась и замерла в тоске.
Из дверей соседней комнаты вышел седой мужчина.
Наверно, они стали бы родственниками и встречались бы каждую неделю, по-семейному, пили бы кофе и играли в шахматы, а возможно, именно здесь был бы и его дом — дом, которого у него уже давно не было. Он слегка опустил голову и поперхнулся.
Они провели его в комнату с темно-траурной мебелью, на стенах наперебой тикали часы — коллекция часов.
— Ты знаешь о ней что-нибудь?
Теперь он сидел здесь в последний раз и, прежде чем начать говорить, растерянно пил кофе, который ему налили; из соседней комнаты доносились душераздирающие рыдания, и мужчина, сидящий напротив, вдруг сказал:
— Все равно ты можешь быть как наш, если хочешь… Ты ведь один?
Потом старый пан встал, вытащил из черного шкафа бутылку с тремя звездочками.
— Берегли все… когда вернется. Я до сих пор не могу себе этого представить, не могу!
И они пили, как некогда — посреди леса, в деревянной хижине, а на дворе шел дождь и было грустно — ведь немцы тогда побеждали на всех фронтах.
— Что теперь будешь делать? — спросил старый пан.
— Утром был у коммунистов, подал заявление о вступлении…