Воспоминания о журнальном сотрудничестве М.Каткова в 1839 и 1840 годах - Алексей Галахов
- Категория: Документальные книги / Публицистика
- Название: Воспоминания о журнальном сотрудничестве М.Каткова в 1839 и 1840 годах
- Автор: Алексей Галахов
- Возрастные ограничения: (18+) Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту для удаления материала.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алексей Галахов
Воспоминания о журнальном сотрудничестве М. Каткова в 1839 и 1840 годах
Я познакомился с Михаилом Никифоровичем Катковым в 1839 году, по окончании им курса в Московском университете. Поводом к знакомству послужило мое сотрудничество в двух периодических изданиях А. А. Краевского: «Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду» (с 1836 г.) и «Отечественных Записках» с самого начала их появления (в 1839 г.).
Обязанный, по условию, доставлять отчеты о всех новых книгах, выходящих в Москве, что требовалось для полноты критического отдела и библиографической хроники, я, разумеется, не мог один справиться с такою работой, тем более, что она была срочная, и потому предложил Белинскому разделить ее со мною, на что он охотно согласился. Хотя он сам в это время редактировал «Московский Наблюдатель», но у него оставалось еще довольно свободных часов для другой работы, в подспорье к неважному гонорару за редакторство. Когда же он, в октябре 1839 года, переселился в Петербург, то надобно было заменить его другим подходящим лицом. Скоро представился к тому благоприятный случай. Я давал уроки русского языка сыновьям князя М. H. Голицына, почетного опекуна в московском опекунском совете. На лето переселялся он в свое именье, село Никольское, верстах в двадцати от Москвы, и оттуда, раз в неделю, высылал за мной экипаж. Я оставался у него целые сутки, чтобы дать три урока. Здесь-то я познакомился с матерью Михаила Никифоровича, которая временно гостила в семействе князя с младшим сыном своим Мефеодием, а на постоянной квартире её в городе оставался старший, готовившийся к магистерскому экзамену. Предложение последнему разделить со мною журнальную работу было принято не только с удовольствием, но и с благодарностью. Особенно же радовалась мать, не имевшая обеспеченного состояния.
Лучшего пособника нельзя было и желать. Катков работал скоро, но в каждой работе выказывал необычайную даровитость и редкое по летам научное знание. Как по мысли, так и по изложению, критика его отличалась силою, меткостью, и оригинальностью. Эти качества обнаружились на первом же замечательном опыте его журнальной деятельности – на разборе сборника Сахарова «Песни русского народа», состоящем из двух статей[1]. Уже из первых вступительных строк виден в авторе ученик профессора Павлова, в пансионе которого он обучался. Они живо напоминают мне университетские лекции естествознания, отличавшиеся предпочтением умозрения эмпиризму и синтетическим способом изложения – от общих основ к частным выводам, что мы, студенты, называли «павловщиной». Первая статья Каткова начинается вылазкой против исключительно-фактического исследования научных предметов, приобретения множества фактов, без знания их смысла: «конечно, фактическое изучение необходимо, но это только ступень. момент полного знания; внешнее в предмете есть откровение внутреннего, проявление его сущности, на которую и нужно устремить главное внимание: только живое объятие предмета в его целости с внешней и внутренней стороны – есть истинное знание». Затем критик обращается с вопросом к мужам, «велеречиво говорящим о необъятности Россия, и к труженикам, роющимся в архивах и наглотавшимся всякого сорта пыли»: знают ли они, что такое Русь. Вопрос этот вызван изречением Н. Полевого, занимавшегося тогда Историей русского народа: «я знаю Русь, и Русь меня знает». Ответ критика – отрицательный: он осуждает мелочность занятий «Русской Историей», если они ограничиваются розысками о Несторовой летописи и о варягах, бросаемых из угла в угол – то на север, то на юг. Это – упрек Каченовскому и Погодину, из которых последний доказывал скандинавское происхождение Руси, а первый вел ее с берегов Черного моря и в числе доказательств ссылался на чуб Святослава. Погодин, ратуя с Каченовским и опровергнув все его доводы, – сказал, смеясь, одному из своих приятелей: – «теперь мне осталось уничтожить последний аргумент Михаила Трофимовича – вырвать из его рук хохол Святослава». – Такие занятия отечественной историей, по мнению критика, не могут быть названы даже приготовлением материала для науки.
Что же нужно? Нужно решить вопросы: из каких стихий сложился характер русского народа? какие свойства составляют сущность его духа? в чем проявлялась его жизнь и что это за жизнь? как развивался он и в чем заключалось это развитие? Решение этих вопросов невозможно без исследования памятников, в которых народ выразился в своей непосредственности, наивно и объективно, преимущественно же песен. Мы должны стыдиться даже меньших наших братьев, – говорит критик: они изучают эти песни, чтобы узнать физиогномию народа, понять смысл его истории; они упорно держатся своей народности и ищут ее не в мертвой букве, а там где она кипит всею полнотою сил – в народной поэзии. – А у нас разве жизнь была одним механическим выростанием? Мнение о бесплодии и хаотизме русской истории до Петра Первого должно быть отвергнуто, как ложное.
Здесь оканчивается вступление и начинается разбор книги. Он состоит из двух частей, соответственно тому, что было перед тем высказано. Первая часть определяет сознание русского духа в поэзии; вторая отыскивает этот дух в частных явлениях той же поэзии. «Отыщем прежде смысл, а потом откроем его в действительном существовании, т. е. в созданиях народного поэтического творчества».
Главные струны русской души, по мнению критика – горькое, тоскливое чувство неопределенности и безотчетное недовольство. Русский народ много и долго страдал, искупая великими жертвами каждый шаг развития, от которого ничего не получал в награду и которое ни минуты не давало ему отдыха и беспрерывно росло для будущего плода, не давая знать ни малейшим намеком о том, чем должно увенчаться это развитие. Могла ли исполинская сущность русской души, которая естественно должна была иметь и требования исполинские, довольствоваться мрачною, безотрадною действительностью? Могла ли она найти себе определение в этих неопределенных формах, в которых не было ни тени прочности? Но если настоящее русской души было мрачно и уныло, за то впереди ждала ее будущность, в которой суждено было ей найти осуществленными все элементы и требования её натуры, готовилось Провидением колоссальное определение на смену неопределенности. В народах, находящихся, как говорят немцы, im Werden (в том состоянии развития, когда они еще только становятся тем, чем действительно будут со временем), живет всегда инстинктивное сознание того, что сокрыто в тайниках их существа, предчувствие будущей действительности, в которой найдут они свое определение. Так и русская душа, отрываясь по временам от тяжести настоящего, старалась забыться в инстинкте своего назначения; не отдавая отчета в том, что ожидало ее впереди, она, однако ж, в те минуты, когда вырывалась из тяжких цепей настоящего, тешила себя широким раздольем, которое теперь вырабатывала себе жизнью и в котором некогда найдет себе определение. Вот значение того, что обыкновенно называют русским разгулом.
Отсюда переход к песням: в идеале фантазии русской заключается то же самое, что и в русской душе. Поэтому наши народные песни выражают или тоску, или разгул, удальство: первое чувство преобладает над вторым. За сим самые песни рассматриваются по отделам в порядке расположения их в сборнике Сахарова, и рассмотрение заканчивается исчислением требований от лиц, изучающих народную поэзию. Считаю нужным выписать следующее патетическое место касательно важности этого изучения:
«Да, мы должны, мы обязаны посвятить без раздела все наши силы нашей родине, нашему народу. Все то, чем мы теперь пользуемся, чем наслаждаемся, эта жизнь духа, которой мы стали участниками, не он ли, не этот ли народ выкупил нам такою дорогою ценою? Не за нас ли, не для нас ли, так тяжко страдал он? И мы ли дерзнем презирать его и не обращать внимания на то, как он жил, и на то, чем он жил? Мы должны благоговейно лобзать заживающие следы его ран; мы должны благоговейно собирать и хранить как святыню капли его крови. Не то – горе нам! Народ отодвинет от нас свою могучую сущность, не даст жизненных соков корням иноземных растений и наша образованность, которою мы так гордимся, увянет и иссохнет – и не будет плода».
Молодой критик искусно владел и выражением научных мыслей, хотя оно, на первых порах, представляет два недостатка: излишество и, по местам, риторический пафос. Но не надо забывать, что в его время, от того и другого, были несвободны даже лучшие профессора Московского университета: Давыдов, Надеждин, Шевырев. Особенно последний платил не малую дань второму недостатку.
В том же 1839 году вышло сочинение Зиновьева: «Основания русской стилистики» (т. е. риторика). Катков счел нужным поговорить о нем, потому собственно, что ни одна «система сведений» не имеет, по его словам, такой жалкой участи, как риторика[2]. «Риторика», «риторический» стали обозначать недоброкачественную, пустую, фразистую речь, или, как выразился Гамлет: «слова, слова, слова». К этому поводу, без сомнения, присоединилось и другое побуждение: сам критик в школе изучал эту науку и убедился в неопределенности её содержания, в схоластицизме и бесплодности её правил. Чтобы объяснить такое печальное состояние риторики, критик обратился к её истории. В лучшую эпоху древности, у греков, она была не сборником правил, а ораторским искусством. Учиться риторике, говорит он, не значило взять в руки книгу и твердить ее наизусть, а значило развивать в себе элементы, составляющие существо оратора, как он изображен Цицероном в двух трактатах: «Orator» и «de Oratore». Но с постепенным падением древнего мира, и риторика постепенно превращалась в книгу. У римлян особенно развелись риторические кодексы. Квинтилиановы Institutiones представляют скелет когда-то гармонически стройного целого. В средние века, до эпохи Возрождения, риторика все еще имела некоторое значение: ибо нужно было все, что хоть сколько-нибудь, во мраке варварства, напоминало светлую жизнь исчезнувшего мира. Но и после того она не только не исчезла, но даже помещена схоластиками в число семи свободных искусств, и её ведению предоставлено было распоряжаться словами (Ehetorica verba ministrat). Такое явление заставляет критика уподобить риторику вечному жиду. Мало того, говорит он: «когда подумаешь об окончательном уничтожении риторики, нельзя защититься от невольной мысли, что вместе с нею будет оторвано от школы нечто существенное и живое». Чтобы объяснить эту странность, найти причину живучести того, что давно начало умирать и, казалось, совсем умерло, надобно решить вопрос: возможна ли теперь риторика и как? если возможна, то из этого ясно будет следовать её необходимость. Решением этого вопроса занята вторая половина статьи, и решается он следующим образом.