Гномы к нам на помощь не придут - Сара Шило
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Гномы к нам на помощь не придут
- Автор: Сара Шило
- Возрастные ограничения: (18+) Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту для удаления материала.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сара Шило
Гномы к нам на помощь не придут
Авнеру
На одно мгновение он различил сквозь слезы зародыш крика, немого вопля о том, что вытворяет жизнь с мечтателями.
Давид Гроссман. «См. статью „Любовь“»[1]Симона Дадон
1Кто бы мог подумать, что «катюша»[2] застанет меня на улице? Шесть лет я гулять не ходила, как робот жила. Дом — работа — базар. Дом — работа — дом. Поликлиника — дом — работа. И вот тебе на. Стоило Симоне один-единственный раз с протоптанной дорожки сойти, как ее раз — и «катюшей» накрыло.
Как всегда по вторникам, я оставила им на столе кускус с курицей, тыкву, хумус и все такое прочее. И вот «катюши» сыплются мне на голову, и о чем же она, моя голова, в это время думает? Успели, думает, они кускус съесть до того, как первая «катюша» упала, или же так, голодные, в бомбоубежище и спустились?
Я представляю себе, как они бегут в бомбоубежище и мысленно их пересчитываю: Коби, Хаим, Ошри, Эти, Дуди, Ицик. «Идите домой, — говорю я своим ногам, — идите домой!» Но они не идут.
Я сижу на качелях на детской площадке. Сижу себе на детских качелях, отталкиваюсь ногами от земли — и качаюсь. Вперед-назад, вперед-назад. А вокруг — тьма египетская. Когда упала первая «катюша», весь свет в нашем поселке сразу погас. Только в поселке на соседней горе огни еще горят. Во всех домах у них там свет есть, даже в курятниках. И в деревне по ту сторону границы тоже горит. Ну а я вот сижу себе здесь — и качаюсь. «Эй-симона-мона-из димуона. Эй-симона-мона-из димуона». А когда качели останавливаются, начинаю петь:
Дай мне ру-у-ку сва-ю.Я тво-о-й, а ты ма-я…
Пою и плачу…
Когда падает вторая «катюша», я ору. Падаю на землю и ору. Что есть мочи ору, но сама своего крика не слышу. Потому как не горло мое кричит — сердце кричит. Потом — живот. А когда выкрикиваюсь, меня рвать начинает. Лежу на земле и блюю. И в темноте даже не вижу, что выблевываю. Потом и блевать становится нечем, одна вода выходить начинает. А потом и вода кончается. Но когда я встаю, вдруг чувствую, что железяка, которая у меня внутри шесть лет сидела, — отвалилась!
Господи, как хорошо-то! Вышла она из меня, железяка эта проклятующая, что в сердце моем торчала и в лед его превращала. И как я с замороженным сердцем шесть лет прожила?
Я сажусь на качели, снимаю с головы платок, вытираю им рот и отбрасываю платок подальше. В той стороне, где упала вторая «катюша», стоит наш дом. Мне хочется побежать туда и убедиться, что все целы — Коби, Хаим, Ошри, Эти, Дуди, Ицик, — но вместо этого мои ноги снова толкают землю. Как будто хотят ее раскачать. «Эй-симона-мона-из-димоны-моны». Не слушаются ноги, не идут домой.
Я сижу спиной к нашему кварталу. С верхнего шоссе слышны крики, там бегают люди. Скоро появятся машины — те, что развозят жителей поселка по бомбоубежищам, — приедут кареты «скорой помощи», пожарные…
Ноги мои останавливают качели и начинают идти. Но идут они совсем не туда, где стоит наш дом, а в противоположную сторону. Сама не понимаю, куда они меня тащат. Я обхожу стороной ступенчатые дома и спускаюсь к дому Рики, но мои ноги в ихнее убежище не идут, а ведут меня вместо этого дальше по спуску.
Эх, разделиться бы сейчас частей на двадцать. Расставила бы их по всему поселку — ив одну из них какая-нибудь «катюша» да попала бы. Чтобы я наконец-то исчезла.
Я раскидываю руки, подымаю глаза к небу и открываю рот. В точности как та марокканская девочка, которая выбегала во двор и ловила ртом дождинки. Высовывала язык на всю длину и делала из него тарелку. Чтобы на нее упала хоть одна капля. Та девочка радовалась дождю; для нее он был — как подарок с неба. А я… Я радуюсь «катюше», которая на меня упадет.
Стало тихо. «Катюши» вдруг прекратились. В смысле, это у нас тут стало тихо. Ну а эти-то там небось «катюшу» для меня сейчас заряжают. Ну а Бог — он сидит на небе и смотрит на Симону, которая хочет к нему попасть. Хоть бы он там им помог, что ли, выстрелить как следует! Только чтобы не покалечило. Лежать в больнице — Боже упаси. И чтобы не в инвалидном кресле. Я и сейчас-то уже полуживая. Ну так пусть уж и вторую половину жизни у меня заберут. Господи, дай Ты им, пожалуйста, побольше разума. Чтобы прицелились получше и не промазали.
Да что же это за жизнь-то такая, а? Чтобы умереть — и то везение требуется.
Зачем мне спускаться в убежище? Зачем вставать завтра утром? Чтобы снова вкалывать? Бедные мои домашние обязанности. Что же они делать-то будут, когда Симона к звездам улетит? Как же они без Симоны жить-то будут? Шиву[3], наверное, по ней сидеть будут, не иначе.
Те мои домашние обязанности, которые я не успела выполнить утром, сидят себе сейчас небось нога на ногу и ждут, пока я с работы вернусь, из яслей. И как только я в дом войду, они все сразу на меня набросятся. Одна за другой. И будут со мной играть. Я ведь для них все равно что мячик тряпичный. Им-то что? У них-то ведь сил много. Сидели себе весь день дома, отдыхали и поджидали, пока Симона придет.
Как только белье погладишь — оно тебя сразу же раковине перебрасывает. Раковина, как только опустеет, отфутболивает тебя метле. Метла — ванне, младшеньких купать. Ванна — плите, ужин готовить. Плита — обратно раковине. А потом надо еще и белье с веревки снять. И сложить его к тому же. Затем к нитке с иголкой бежать. Ни на секунду не отпускают меня обязанности мои. Играют в меня — и смеются надо мной. Пока не попадаю я в лапы к последней из них, которая уж и не знает даже, кому меня передать. Видит она физиономию мою унылую, понимает, что мне уже не до смеха, и — позволяет рухнуть на кровать. И нет больше нашей Симоны.
Ну вот и все. Без четверти четыре. Пора вставать.
Если я встаю без четверти четыре — все успеваю. А вот если на полчаса позже — весь день насмарку идет. Только вот до пяти я как неживая. Руки как палки, будто они на шарнирах; ноги не держат; в нижней части спины страшно болит. И начинается настоящее соревнование: что у Симоны заболит сильнее. Пятки — точно копыта у лошади, которую только что подковали. А левое колено — просто огнем горит.
Когда муж умирает, жену надо снова девушкой делать — такой же, какой она до знакомства с ним была. Чтобы все можно было заново начать, с той же точки. А не бросать ее посреди пустыни одну, с детьми, когда она уже страшно устала от всех этих бесконечных родов и все тело у нее — в пятнах.
Четыре утра. Домашние обязанности — они тихие, шума не производят. А вот если близнецы проснутся — утру конец. Даже когда у них одеяло на пол падает, я все равно к ним не подхожу. Не дай Бог проснутся.
Иду развешивать белье. Зимой это настоящий кошмар. Ну а летом — ничего, терпимо. Руки не ледяные. И не темно, как зимой. Когда я вечером развесить не успеваю — развешиваю утром. Сушу на веревке весь вчерашний день. Хорошо еще, что стиральная машина счищает с одежды всю грязь. А то по этой грязи — все как на ладони видать. Сразу понимаешь, кто что надевал, кто что ел, кто что делал, кто куда ходил, кто как спал. Прямо как семейная «Едиот ахронот»[4].
Веревка на сушилке — движущаяся: ездит на колесиках. Я вешаю белье, толкаю его — и оно от меня отъезжает. Вот скоро солнце встанет, пить захочет — и всю воду из белья выпьет.
Масуд ушел — и вся моя кровь вместе с ним ушла. Господи, какая же я дура была. Думала: ушла моя кровь вместе с ним в могилу — и на этом все кончилось. Не знала я, что перед тем, как уйти, он мне кое-что внутри оставил.
Я все плакала да плакала, ничего не ела; точно без памяти все время была. Даже и не думала об этом вообще. Вон уже и посторонние замечать стали, что подзалетела я, — а до меня все никак не доходило. Видела, как они все на меня смотрят, и не понимала, что ихние глаза говорят. Выходила из дома, вглядывалась им в глаза, и у всех в глазах было одно и то же написано. С ума, думаю, что ли, они все посходили? Смотрят на меня, как будто я беременная. Смотрят на вдову, а видят беременную. В общем, не могла я этого понять и не думала себе ни о чем. Пока в один прекрасный день наша повариха Рики не заперлась со мной в перерыве на кухне и не огорошила меня. Я как это услыхала, чуть со стыда не померла. Даже из кухни выходить боялась. Обо мне, оказывается, в поселке уже целый месяц судачили. Подзалетела, мол, бедолага, в самый последний момент. Но Рики эта, она хоть иногда и бывает злющая, но если у тебя беда, никто тебе, кроме нее, не поможет.
— Вот что, — говорит, — Симона, слушай меня внимательно. Будешь тут у меня на кухне сидеть, пока не очухаешься. Ты мне тут давай ни про вчера, ни про завтра не думай. Ты думай только об одном: что когда ты отсюдова выйдешь, то пойдешь с гордо поднятой головой. И будешь людям в глаза без стыда смотреть. Ты пойми, это ж не преступление, что ты беременная, не преступление. Ты же никому ничего плохого не сделала, правда? Ты давай больше никого не слушай, только меня. То, что с тобой случилось, — это счастье. Счастье, понимаешь? Ребенок, который будет носить имя отца, — это счастье! Сейчас тебе, конечно, кажется, что это беда. Но через полгода, когда ты уже будешь знать, что у тебя там внутри сварганилось, ты на это совсем по-другому смотреть будешь, поверь мне. Ну а то, что люди болтают, — пусть это мимо тебя пролетает. Не давай ты ихним словам в свои уши залетать, поняла? Если бы я могла, я бы тебя даже сейчас маслом намазала. Чтобы к тебе никакая дрянь не липла. Да сиди же ты, сиди! Куда ты? И давай не стой мне тут над кастрюлей! А то от твоих слез у меня суп пересоленный будет. Ну вот, так-то лучше. Вот ты уже и улыбаешься, молодец! Ну и куда, скажи на милость, ты опять собралась? Нет уж, дорогая моя, сегодня я тебе убираться не дам!