Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг. - Сергей Магид
- Категория: Поэзия, Драматургия / Поэзия
- Название: Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг.
- Автор: Сергей Магид
- Возрастные ограничения: (18+) Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту для удаления материала.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сергей Магид
Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг.[1]
В работе над Комментарием мне помогали своими комментариями Игорь Адамацкий, Леонид Аронзон, Иосиф Бродский, Чарльз Буковски, Кирилл Бутырин, Константин Вагинов, вовк, Дмитрий Волчек, Вуди Гаррельсон, Фридрих Гёльдерлин, Владимир Глазунов, Аркадий Драгомощенко, Александр Жидков, Сергей Завьялов, Борис Иванов, Михаил Иоссель, э.э. каммингс, Альбер Камю, Джон Китc, Евгений Кольчужкин, Стивен Крейн, Виктор Кривулин, Владимир Кучерявкин, Филипп Ларкин, Мэтью Макконахи, Осип Мандельштам, Фридрих Ницше, Егор Оболдуев, Александр Пушкин, Виктор Раткевич, Жан-Поль Сартр, Ян Сатуновский, Союз приблизительно равных, Сергей Стратановский, Ральф Файнс, Мартин Хайдеггер, Эрнест Хемингуэй, Сергей Хренов, Пауль Целан, Уильям Шекспир и Мария. Всем лордам и миледи приношу глубокую благодарность за влияния и воздействия, за отталкивание и поддержку, за любовь и ненависть, за терпение и нетерпимость. Всем живым – счастья в пределах разумного, всем мёртвым – удачной кармы.
…Брел Тредиаковский через Неву, льдами вздыбленную, и было ему до слез обидно. Он ли грамматики не составитель? Он ли од торжественных не слагатель?.. Так что ж вы, людишки, меня-то, как собаку бездомную, по кускам рвете? Тому не так. Этому не эдак. И любая гнида учит, как надо писать…
B. C. Пикуль. «Императрикс» – слово звериное© С. Магид, 2014
© О. Сетринд, 2014
© Издательство «Водолей», 2014
* * *Сергей Магид, сторож, 1984 г. Ленинград, остров Голодай. Фотография Виктора Раткевича
I. Гулливер в стране…
This will never end‘Cause I want more.More, give me more,Give me more.
Fever Ray (Karin Dreijer Andersson)If I Had A HeartЭто никогда не кончится,Потому что я хочу больше.Больше, дай мне больше,Дай мне больше.
Февер Рэй (Карин Дрейер Андерссон)Если бы у меня было сердцеThe foot feels the foot, when it feels the ground. (Нога чувствует себя ногой, когда чувствует землю.)
Американская пословицаМного лет я старался о них не думать.
Много лет я думал о них, но не хотел их знать.
Много лет я знал, что они существуют, но не хотел о них слышать.
Много лет я только о них и слышал.
И вот теперь, в довершение ко всем моим мукам, мне еще надо о них писать.
А я ведь с ними расстался навсегда.
Отряхнув прах со своих кед.
Потому что ботинки носили они.
А я носил кеды.
Кеды я носил потому, что ботинки моего размера они не производили на своих обувных фабриках.
Это было нерентабельно.
Ну сколько могло было быть таких Гулливеров как я? Раз-два и обчелся.
Поэтому я носил кеды.
Весной, летом и осенью.
А особенно зимой – потому что зимой идти в них было легко и ходить надо было быстро. Пока нога еще чувствовала землю.
Да, это правильно: рассказывая о проблемах роста, в том числе и поэтического, если таковой, конечно, был, надо всегда начинать с обуви, с того, в чём ноги по земле ходят.
Так вот, сижу я как-то раз на лавке в зале ожидания Балтийского вокзала. А по залу ожидания прохаживается великан-с-ноготок и как раз внимательно поглядывает всем на ноги. Что-то он выискивает в этом зале, кого-то он там вынюхивает, какую-то он исполняет важную ихнюю работёнку. Подходит, конечно, и ко мне, останавливается, смотрит и говорит:
«Ты что», говорит, «зимой кеды-то носишь, а?»
«Ни фига себе!», говорю, «а что?»
«А то», говорит, «что я вот тебя сейчас в милицию сдам».
«Да ну?», говорю, «это за что же?»
«А ты мне вот скажешь щас как на духу, что ты вообще здесь делаешь или…», говорит великан-с-ноготок, плюгавенький такой великанчик, филёр, попка, сексот, петух недоопущенный.
«Что или?», говорю, «я сижу в зале ожидания, потому что сейчас зима и на улице холодно, и жду здесь поезд из Вильнюса, которым должна приехать моя жена».
«Ага», говорит, «значит, и жена у тебя есть».
«Есть», говорю, и жду, что еще он такого скажет, чтоб у меня была причина его убить. Теоретически.
«Ладно», говорит, «жди жену, раз она у тебя пока есть», и удаляется, поспешая, вроде бы как в сортир.
Конечно, я мог встать и свалить оттуда, от греха подальше, но с чего бы стал я это делать? Виноват я был в чём? Вызывающе себя вел? Одет был неприлично? Нет, вел я себя как рядовой законопослушный гражданин в зале ожидания вокзала, построенном для того, чтобы люди в нем занимались ожиданием поезда, чем я и занимался тихо-мирно, но великан этот с ноготок определил моментально собачьим своим нюхом, что я – не их.
И вот возвращается он через пять минут в компании мента.
Мент высок, красив, в элегантном полушубке и с пушкой на боку, а не с завтраком в кобуре. И, конечно, изысканно вежлив, не то что во времена Большого Террора, поскольку времена наши – вегетарианские.
«Документики попрошу».
«Какие», говорю, «документики. Документики дома, а я здесь поезда жду».
«Тогда пройдемте, гражданин».
«А вы мне скажете, наконец, в чем дело?», говорю.
«Пройдемте, гражданин», говорит мент устало. «И не бузите тут».
И вот все они поворачивают ко мне свои рыбьи, как в рассказе Чехова, морды, все они вперяются в меня своими сонными буркалами, весь этот долбаный зал ожидания на этом долбаном вокзале в этой долбаной колыбели их долбаной революции и тщательно содят себе в грядку памяти, как бузотера в кедах уводят стражи порядка в отделение за… Да какая разница, за что. Там знают, за что.
В тот раз я отделался трёшкой штрафа за отказ предъявить документы представителю власти и мягким выговором за то, что не ношу с собой паспорт, а также настойчивым пожеланием катиться с ихнего вокзала как можно дальше, так, на всякий случай, профилактики ради.
И я, конечно, пошел, но, естественно, не с вокзала, а на перрон номер семь, куда подходил поезд из Вильнюса.
Ну что поделаешь, прожил я на Святой Руси 43 года.
Из них 27 лет, – с большими или меньшими перерывами, – сочинял поэзию, – или мне казалось, что поэзию.
За эти 27 лет в официальной русской печати один раз было опубликовано шесть моих стихотворений.
Это немало, если считать, что, скажем, у Саши Морева их было при жизни в той же печати опубликовано тоже шесть, у Аронзона – пять (из них одно – в Ташкенте), а у Роальда Мандельштама – вообще ни одного.
Диктатор в фильме «Покаяние», – а этим фильмом, как нам тогда казалось, были отверсты все двери, – куда? – оказалось, в никуда, – во время своих бесконечных монологов по-грузински задаёт всё время один и тот же возмущённый вопрос по-русски: «Рази это наррр-мальна?» Подразумевая, что, нет, мол, ненормально это, и он, диктатор, такое положение дел исправит.
Но мы-то с вами не диктаторы и поэтому мы-то знаем: на Руси это нормально и поэтому исправить здесь ничего нельзя.
II. Наш дурак
They fuck you up, your mum and dad.They may not mean to, but they do.They fill you with the faults they hadAnd add some extra, just for you.
But they were fucked up in their turnBy fools in old-style hats and coats,Who half the time were soppy-sternAnd half at one another’s throats.
Man hands on misery to man.It deepens like a coastal shelf.Get out as early as you can,And don’t have any kids yourself.
Philip LarkinТебя сношает вся родня,Не замечая, но гурьбой, —Все комплексы свои в тебяВдолбив, и сверху – первый твой.
А их сношали их отцы,Все эти дурни в котелках, —Когда смиреннее овцы,Когда с дубиною в руках,
Мелея в бедах, как река,И мель в пустыню обратив…Линяй отсюда, жив пока,Ещё детей не наплодив.
Филип ЛаркинПеревёл СтропилоКогда я сочинил первое стихотворение, я не знал, что его можно кому-то прочитать. Мне это не пришло в голову. Я его написал для себя и для себя повторял.
Потом стали появляться еще стихотворения, это была тайна, а тайной хотелось поделиться. Иначе какая же это тайна, какой в ней тогда смысл. Я решил делиться с матерью («кто тебе может быть ближе?», спрашивала она).
Мать реагировала очень профессионально, – т. е. как вполне подкованный советский критик.
«Объясни, пожалуйста», говорила она мне, «почему всё у тебя в твоих стихах в таком мрачном свете? Откуда такой пессимизм? Всем ты недоволен, на всё ты жалуешься. Тебе что, не нравится советская власть? Мало она для тебя сделала? Где ты вообще набрался таких настроений?» (вариант: «Где ты такого нахватался?»).
Я не знал, что на это ответить. Дело было не в том, что я скрывал от матери какие-то свои тайные источники информации, какие-то там страшные libri prohibiti, которые можно было читать только в тёмном углу, вдали от школьного коллектива. Нет, я не знал, что ответить, потому что не мог понять, почему естественный процесс познания определяется такими уничижительными, презрительными выражениями, – «набрался», «нахватался»?