Детская комната - Валентина Гоби
- Категория: Проза / Зарубежная современная проза
- Название: Детская комната
- Автор: Валентина Гоби
- Возрастные ограничения: (18+) Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту для удаления материала.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Валентина Гоби
Детская комната
Valentine Goby
KINDERZIMMER
© Actes Sud, 2013
© Sandra Cunningham / Arcangel images, обложка
© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2016
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2016
© ООО «Книжный клуб “Клуб семейного досуга”», г. Белгород, 2016
* * *Посвящается Жану-Клоду Пассера, Ги Пуаро, Сильви Элмер, детям Равенсбрюка.
А также Мари-Жозе Шомбар де Лов, неутомимой активистке, которая работала детской медицинской сестрой в Kinderzimmer[1] Равенсбрюка
ШАНТЕКЛЕР. Слышишь?
ФАЗАНЬЯ КУРОЧКА. Кто же смеет?
ШАНТЕКЛЕР. Другие петухи.
ФАЗАНЬЯ КУРОЧКА. Кругом них все алеет…
ШАНТЕКЛЕР. Лишь увидав Зарю, поверят ей они.
ФАЗАНЬЯ КУРОЧКА. Кругом них – все лазурь…
ШАНТЕКЛЕР. Я пел в ночной тени. Во мраке песнь моя и первой зазвучала. Да, ночью верить в свет – вот жажда идеала[2].
Эдмон Ростан. Шантеклер. Действие второе. Явление третьеПролог
«В середине апреля 1944 года, – говорит она, – мы уезжали в Германию».
«Приехали. А то, что было до этого, – Сопротивление, арест, Френ, – в сущности, было только прелюдией». После слова «Германия» в классе воцаряется тишина, это слово предвещает рассказ о смерти. Долгое время она была благодарна этой тишине, которая как бы отодвигала ее историю в сторону, как раз когда нужно было рассказывать о замалчиваемых так долго событиях; она была признательна тому, как все умолкали и замирали и не было ни шепота, ни единого движения в рядах восемнадцатилетних мальчишек и девчонок, словно они знали, что их голоса и столь юные тела могут помешать воспоминаниям. Вначале она нуждалась в перерывах. Но после того, как Сюзанна Ланглуа рассказала об этом пятьдесят, сто раз, фразы стали складываться легко, безболезненно и практически бессознательно.
«Четыре дня спустя, – говорит она, – прибыл конвой».
Слова льются в своем обычном ритме, уверенно, спокойно. За окном она замечает на ветке платана бабочку; она видит, как танцуют пылинки в косых лучах солнца, ласкающих волосы ребят; видит, как трепещет край карты, приклеенной скотчем. Она продолжает рассказывать. С каждой фразой она приближается к безумной истории, истории появления на свет ребенка в концлагере, о комнате грудничков, где выжил ее сын. Такие истории, как у нее, можно сосчитать на пальцах. Именно поэтому она приглашена в лицей – как живое доказательство всеобщей трагедии, а когда она чуть позже произносит слово Kinderzimmer, класс сковывает тишина, словно цементирует. И вот, она только что сошла с поезда. Германия, ночь…
«Мы идем в лагерь Равенсбрюк», – говорит она.
Одна девушка поднимает руку. Обычно в этом месте рассказа такого не происходит. Поднятая рука – словно сигнал. У девушки очень бледная кожа, а в правой брови крошечное красное колечко. Поднятая рука сбивает Сюзанну Ланглуа, рассказ наталкивается на руку и раскалывается на части.
Девушка всего лишь спрашивает у Сюзанны Ланглуа, приходилось ли ей слышать о Равенсбрюке до отъезда из Франции. Сюзанна Ланглуа отвечает:
– Я знала о том, что есть лагеря, и это все.
А знала ли она, куда именно в Германии ее везут, когда ехала в поезде?
– Нет.
– Когда же вы поняли, что едете в Равенсбрюк?
Сюзанна Ланглуа немного колеблется, а потом отвечает:
– Не знаю.
В любом случае она не смогла бы понять, что ехала в Равенсбрюк, если бы даже знала название, ведь она услышала бы лишь набор звонких и глухих звуки, которые ничего бы ей не сказали.
– Значит, вы не знали, где оказались?
Сюзанна Ланглуа улыбается, замирает, а затем говорит:
– Нет.
Она поправляет шаль. Пытается возобновить рассказ, вспомнить слово, которое должно последовать в этом месте повествования. Тридцать восемнадцатилетних мальчиков и девочек смотрят на нее в ожидании. Это как заноза в ладони. Нечто едва ощутимое, крошечная иголка, которую можно было бы и не заметить, если бы кожа не была столь гладкой и нежной. «Девочка спрашивает меня, когда я узнала о Равенсбрюке. Когда я впервые услышала слово “Равенсбрюк”? Раньше никто не задавал этого вопроса. Эта девочка с бледной кожей и красным колечком в брови рано или поздно должна была появиться». Отведя взгляд от помятой карты, бабочки за окном, луча солнца, Сюзанна начинает искать в глубине сознания образы, она пытается вспомнить дорожный знак на ведущей в лагерь дороге, столб, надпись или произнесенное вслух слово «Равенсбрюк». Но нет никакой надписи, нигде; она не помнит, чтобы кто-то об этом говорил. Лагерь – это безымянное место. На память ей приходят слова поэтессы Шарлотты Дельбо. Вспоминая об Освенциме, Шарлотта говорила, что этого места на карте нет и она узнала его название, лишь проведя там два месяца.
– Вы в самом деле, – не унимается девушка, – тогда ни о чем не знали? Вы знали о Равенсбрюке ровно столько, сколько мы сейчас?
После небольшой паузы женщина отвечает:
– Наверное, да.
Сюзанна Ланглуа не может опомниться, они так похожи – эта выпускница и молодая женщина чуть старше нее, какой она стояла у входа в лагерь. Неведение – вот то, что может объединить ее и эту девочку, правда, с дистанцией в шестьдесят лет.
На самом деле только что сказанная фраза «мы идем в лагерь Равенсбрюк» невозможна. От вокзала и до места назначения Сюзанна не думала о названии. Сначала они шли по дороге среди высоких елей и красивых домов; название Равенсбрюк появилось позже, когда они преодолели весь этот путь. Более тридцати лет в классах и прочих местах ей нужно было рассказывать все в общем, все, что она знала о лагере, не заботясь о хронологии событий, все, что об этом знали и рассказывали другие узники, в чем признавались на Гамбургском процессе в 1947 году, о чем писалось в исторических работах, – все это необходимо передать потомкам, чтобы бороться против тотального забвения, закрыть брешь уничтоженных архивов и срочно рассказать о тех событиях, тщательно пересмотреть их, исчерпывающе дополнить, пока еще жива, ведь кое-что она, Сюзанна Ланглуа, все-таки забыла. То, что материнство в лагере было особой линией фронта.
Теперь невозможно произносить обычные фразы. Ни мы идем в лагерь Равенсбрюк, поскольку неизвестно было его название. Ни нас отправили на карантин, поскольку этот блок исполнял данную функцию лишь в глазах заключенных, которые уже находились в лагере. Ни в половине четвертого утра я услышала сигнал сирены, поскольку у нее больше не было часов. Нельзя также сказать там была комната для грудных детей, Kinderzimmer: она не знала о ее существовании, пока не оставила там своего ребенка. Ей стало грустно. В истории, у которой есть конец, уже невозможно найти начало. И даже если в истории есть точные образы и события, она всегда описывает их через призму собственного восприятия.
Сюзанна Ланглуа замолкает. Она возвращается к себе, она придет в другой раз. Или нет? Она пока еще не решила.
О, нужно стать Милой, у которой нет воспоминаний.
Глава 1
Обессиленная, Мила стоит перед входом в лагерь. По крайней мере, она считает, что высокие стены, которые освещают пересекающиеся там и сям лучи прожекторов, – это и есть вход в лагерь. Она моргает, и словно тысяча иголок впивается в глаза. Вокруг нее в свете факелов вырисовываются четыреста силуэтов женских тел – она точно знает их количество, потому что их пересчитывали в Роменвиле, – шеи, виски, локти, затылки и рты, ключицы. Крики мужчин и женщин, лай собак, челюсти, языки, десны, волосы, сапоги, резиновые дубинки. От вспышек и шума выстрелов Мила не может даже моргнуть, она натянута, как тетива.
После четырех дней, проведенных в вагоне для перевозки скота, где она лежала на досках или стояла на одной ноге, у Милы болит все тело: плечи, спина, бедра. Язык камнем лежит во рту. Однажды она просунула голову в окошко, куда другие женщины справляли нужду, и ловила ртом капли дождя.
Теперь она стоит перед ограждением и крепко сжимает ручку маленького чемодана. В нем вместе с ножницами, скребком, шилом, а также остатками продуктового пакета, полученного во Френе, одной свечой, одной парой трусов, одной сорочкой и двумя детскими ползунками, которые она связала в тюрьме, лежит фото арестованного в январе брата, ему двадцать два года, и фото отца, где он стоит перед зданием на улице Дагер. Она сжимает ручку чемодана, единственную знакомую ей «территорию» размером сорок на шестьдесят сантиметров, и руку Лизетты. «Хотя она такая же Лизетта, как и я – Мила, но Марией и Сюзанной мы были в другой жизни. Здесь нет имен. Лишь темнота, изрезанная белыми лезвиями прожекторов».
Она узнала, что едет в Германию. Об этом узнали все женщины в Роменвиле. Их не расстреляют, их депортируют, мало кто об этом сожалел, лишь некоторые из них – подумать только, быть расстрелянной, как мужчина, как солдат, враг Рейха, на горе Валерьен[3]. Мила исполнила свой долг, она говорит «свой долг» так естественно и без пафоса, как в автобусе уступают место пожилой даме, в ней нет ни капли желания геройствовать, и, если появится такая возможность, ей, конечно, хочется остаться в живых. Уж лучше Германия, чем пуля в лоб. И это не выбор, не радость, а просто облегчение. Вместе с четырьмястами женщинами она покидает ряды шеренг, выпрямившись под величественным солнцем. Из кузова грузовика – в поезд, вдоль дороги толпятся люди, «Марсельеза», хлеб и цветы, их несут прямо к вагонам, откуда она слышит пение железнодорожников, и немцы в ярости разбивают на мелкие куски окна вокзала. Значит, она тогда узнала, что едет в Германию.